Потом Дзержинский цепко и споро просмотрел остальную корреспонденцию, сделал вырезки; он вел досье каждый день, не доверяя эту работу — пока бывал в Кракове — никому; сел за материал в номер; обхватив лоб узкой, сильной ладонью левой руки, замер над листом бумаги; несколько раз заглянул в русско-польский словарь — надо было перевести Ленина, его статья только что пришла из Швейцарии.
Закончив перевод, позвал пана Норовского: старик любил слушать, как Юзеф читает — будто декламирует поэзию в новой, модной в Италии манере футуристов-анархистов — рублено, сжато, резко.
— «Падение Порт-Артура подводит один из величайших исторических итогов тем преступлениям царизма, которые начали обнаруживаться с самого начала войны… Генералы и полководцы оказались бездарностями и ничтожествами… Офицерство оказалось необразованным, неразвитым… лишенным тесной связи с солдатами… Без инициативного, сознательного солдата и матроса невозможен успех в современной войне, — читал Дзержинский. — …Царизм оказался помехой современной организации военного дела…
Связь между военной организацией страны и всем ее экономическим и культурным строем никогда еще не была столь тесной, как в настоящее время…
Русский народ выиграл от поражения самодержавия. Капитуляция Порт-Артура есть пролог капитуляции царизма… Недаром так тревожится самая спокойная и трезвенная европейская буржуазия, которая всей душой сочувствовала бы либеральным уступкам русского самодержавия, но которая пуще огня боится русской революции…»
Дзержинский оторвался от переведенного им текста, улыбнулся Норовскому, внимательно слушавшему его, и продолжал:
— «Прочно укоренилось мнение, — пишет один из трезвенных органов немецкой буржуазии, — что взрыв революции в России вещь совершенно невозможная… Ссылаются на неподвижность русского крестьянства, на его веру в царя, зависимость от духовенства. Говорят, что крайние элементы среди недовольных представлены лишь маленькой горсткой людей, которые могут устроить путчи… и террористические покушения, но никак не вызвать общее восстание. Широкой массе недовольных, говорят нам, не хватает организации, оружия, а главное решимости рисковать собой. Русский же интеллигент настроен обыкновенно революционно лишь до тридцати примерно лет, а затем он прекрасно устраивается в уютном гнездышке казенного местечка…»