— Все страшно! — воскликнул Уфмайер. — Что вы мне натащили? Фотографии голодных, нищих и бритых каторжников! Зачем?! На фоне этого беспросветья прикажете развлекательную программу играть?! Я и так с текстами пана Леопольда харкаю кровью в цензурном комитете.
— Что же мне, на текст и пантомиму пана Леопольда, в которых рассказывается о царстве дурня, рисовать задники, на коих растреллиевские дворцы изображены?! — Художник озлился и поэтому начал хитрить. — Вы же не можете сказать, пан Ежи, что пустячок пана Леопольда про дурня относится к нам, к империи?
— Пустячок?! — режиссер решил столкнуть лбами художника с драматургом. — Вы говорите о работе пана Ероховского как о безделице?! Его язык, образы, его талант, его…
— Да будет, Ежи, — поморщился Ероховский. — Язык, образы… Милый Станислав, задача артистов заключается в том, дабы помочь людям проскрипеть трудный возраст: от двадцати до пятидесяти — без особой крови, без голода, чумы и слишком жестокой инквизиции. После пятидесяти человеки не опасны — они боязливо готовятся к смерти… А впрочем, Стась, — как всегда, неожиданно повернул Ероховский, — скандал угоден успеху, валяйте.
— Какому? — не сдержавшись, открылся Уфмайер.
— Да уж не коммерческому! — Станислав ударил слишком открыто, а потому не больно.
Леопольд рассмеялся:
— После успеха, который выпадает на долю гонимых, то есть успеха шушукающегося, наступает успех коммерческий, который так нужен пану Ежи, чтобы и вам содержание, кстати говоря, выплачивать…
— Увеличенное вдвое! — крикнул Уфмайер. — Я заработанные деньги в банк не таскаю! Я сразу же поднимаю ставки актерам! И вам, Стась, вам!
— Тогда я скажу вам вот что, пан Ежи, — откашлялся Станислав и снова высунул язык, — я тогда скажу вам, что ухожу из труппы.
— Бросьте, — зевнул Ероховский. — Никуда вы не уйдете, дорогой Врубель, ибо некуда вам уходить. Замените три-четыре фотографии для задника, всего три-четыре…
— На что? Вы думаете, что все живописцы с детства прихлопнуты лопатой по темечку?! Мы всё понимаем, пан Леопольд, абсолютно всё! Вы ведь пишете про то, какой нам манифест пожаловали и какая у нас свобода, разве нет?!
— Но я это делаю двусмысленно, Стась, милый вы мой, я позволяю толковать себя по-разному! А вы хотите это мое двоетолкование пришпилить гвоздем к стене: городовые бьют студентов! Крестьяне мрут с голода! А может, я имел в виду, что студенты бьют городовых, а те лишь защищаются? А хлоп дохнет, оттого, что ленив и туп, сам виновен? Так можно толковать? Можно. В этом и есть суть искусства. Вот вы и поищите, поищите, — посоветовал Ероховский и пошел к Микульской.
Стефания кипятила кофе на спиртовке. Аромат был воистину бразильский, она к каленым зернам добавляла немного зеленых, жирных, они-то и давали запах зноя, жирной листвы на берегу океана.
Выслушав Стефу, драматург перевернул маленькую чашку с густой жижей и поставил на блюдце.
— Даже и не гадая, могу сказать, кохана, что дело пахнет керосином. Надо предложение сапожника принимать… Как его зовут, говорите?
— Ян Бах.
— Что значит революционный момент в стране! Сапожник Бах! Если б к тому еще нашелся полотер Мицкевич, а?! И трубочист Бальзак! Надо бежать, Стефа, обязательно примите их предложение… Во-первых, всякое приключение угодно артисту, оно наполняет его новым содержанием, особые переживания, острота впечатлений… Во-вторых, мне сдается, что это — путь к встрече с зеленоглазым рыцарем, вы ж его во сне видите…
— А неустойка? Уфмайер разорится, мне жаль старика.
— Жаль? Вообще жалость — прекрасное качество. Правда, где-то она рядом с бессилием, рядом с невозможностью помочь. Чтобы помочь двум, надо уметь обидеть одного.
— А весь мир и слеза младенца?
— Так то Достоевский, его видения мучили: проиграешься дотла, на чернила денег нет — не то увидишь.
Ероховский чашечку поднял, впился глазами в зловещий, уродливой формы рисунок кофейной жижи.
— Что? — спросила Стефа.
Ероховский чашку не показал, долил себе кофе, выпил залпом:
— Неужели вы этой ерундистике верите?
Закурил, расслабился в неудобном, слишком низком кресле, ноги сплел:
— Стефа, а к батюшке нельзя податься? Поверьте, кохана, в жизни бывают такие минуты, когда надобно отсидеться. Я, знаете ли, норовлю вовремя отойти, руками-то махать не всегда резонно. Если мы высшему смыслу подчинены, так нечего ерепениться.
— Почему вы думаете, что все это идет от моего рыцаря?
Ероховский посмотрел лениво на спиртовку. Стефания зажгла ее, добавила в кофейник зерен.
— Покрепче?
— Покрепче… Вы вправду увлечены им?
— Да.
— Он вас просил о чем-нибудь?
— Да.
— И вы его просьбу выполнили?
— Конечно.
— Почему «конечно»?
— Так…
— Это не ответ.
— Наверное. Вы ж его не видели, не можете судить о нем… Да и не просьба это была, это было совсем иное…
— Не понимаю.
— Я была более заинтересована выполнить то, о чем он мне поведал.
— Я не умею быть навязчивым, Стефа.
— За это я вас люблю, милый.
— Видимо, ему-то и грозит беда, коли вас хотят спрятать…
Стефания резко обернулась к Ероховскому:
— Отчего вы так думаете?