(Дзержинский было откинулся, забыв, что сидит в камере, на табурете; чуть не упал, едва удержался; перечитал последний абзац; слова гордости за Михаила Ломоносова звучали как Откровение, поразительное по своей силе обращение к потомству; среди затхлого ужаса российской тюрьмы Радищев молил будущие поколения о снисхождении; не униженно просил, а с гордостью; взывал к пристальности; нет, это отнюдь «не суди и не судим будешь»; это призыв к тщательности и анализу; мольба о том, что сейчас бы назвали компетентностью: «Всегда помните, что были не только баре и рабы, была мысль, была надежда России, Ломоносов; был он, Радищев, хотя о себе ни полслова, — рыцарь; Россию обошло рыцарство как общественный институт, и это ужасно; тем не менее рыцари духа были поразительны; какой позор, что держава об них умалчивает; долго не сможет; мы — скажем».)
Уснуть Дзержинский так и не смог.
…На прогулку Квициньский не вышел. Дзержинский обстучал соседние камеры, — о приговоре никто еще не знал; ночью свой стражник передал листочки, которые Марек взял на прогулке, прикоснувшись к руке Дзержинского своей посиневшей от тесного наручника льдышкой; на обороте последней страницы было написано:
«Юзеф, жаль, что не смогу дочитать до конца. Иду на виселицу. Вместе со мною идет русский, Андрей Прохоров, эсер. Мы умрем, взявшись за руки. Прощай.
10
«Змейство хитрости» (II)
Тщательно фиксируя все, что происходило в салонах империи (информированность по праву считается первоосновой силы), Герасимов на этот раз побоялся отправить Столыпину отчет о перлюстрации писем наиболее богатых землевладельцев и правых политиков — так они были резки.
Тем не менее, полагал он, не показать этого Столыпину нельзя; в конечном счете лишь один премьер решал, ознакомить ли с этим государя или нет; Герасимов всегда помнил, сколь точно Петр Аркадьевич дозирует «негативную информацию», отправляемую в Царское Село; ситуация не простая. Для его же пользы, размышлял Герасимов, премьер должен знать, что теперь о нем пишут и говорят в верхах; но, учитывая чрезвычайно обостренное самолюбие Петра Аркадьевича, предугадать реакцию на такого рода доклад никак невозможно. Помимо жандармских техников (те механически переписывали корреспонденцию сановников, руководителей партий, помещиков, не очень-то вникая в текст), помимо чиновников низшего класса, которые лишь выбирали из писем наиболее важные абзацы, только он, Герасимов, владел всей полнотой информации, имея возможность четко знать все, что происходило в империи.
Герасимов долго думал, как ему следует поступить; остановился на том, чтобы имитировать приступ острого ревматизма; слег дома; позвонил полковнику Еленскому:
— Сделайте милость, возьмите, пожалуйста, у меня на столе папку для срочного доклада Петру Аркадьевичу и напишите сопроводительное письмо, упредив, что документ носит совершенно секретный характер, вручить в собственные руки.
— Непременно сделаю, Александр Васильевич, — ответил Еленский своим вкрадчиво-сладким голосом (с агентами говорил аффектированно, всячески выказывая свою к ним любовь и уважение; вжился в образ, поэтому и с сослуживцами говорил так же). — Отправить надобно с фельдъегерем? Или вручить его высокопревосходительству самолично?
— Полагаю, самолично, — после короткой паузы ответил Герасимов.
Еленский перезвонил через час, извинился, что тревожит, и сообщил: «Документ отправлен, хоть премьера не было на месте; чего ж попусту тратить время на ожидание; оставил секретарю для передачи в собственные руки».