- В-третьих, ты скажешь ему, что твои товарищи заявят прокурору, который будет вызван в кабарет, что он, Попов, передал нам служебные бумаги, и будут названы номера этих бумаг, входящие номера, и номера эти истинны, но документов в архиве охранки нет, они у нас...

- А если...

- Что?

- Нет, ерунда...

- Так нельзя, Мечислав, так нельзя, родной! Или не начинай, а уж коль начал - заканчивай.

- Понимаешь, Юзеф, мне кажется, что все-таки разумнее говорить с ним на квартире или на его явке, на Звеженецкой.

- Ни в коем случае. С ним нельзя говорить один на один. Там он всесилен, там он может - ты прав - пристрелить. Только под взглядами сотен людей, только в кабарете, только после выступления Стефании...

- До.

- Нет, именно после.

- Почему?

- Потому что, будучи человеком духовно бедным, то есть лишенным поэтического дара, Попов тем не менее по-своему переживает разрыв с Микульской... Переживает, Мечислав, переживает, уверяю тебя, не следует считать врагов существами, лишенными сердца и чувства. Генерал жандармерии Утгоф тайно встречается с Владимиром, сыном, которого ты прекрасно знаешь, и рыдает, горячими слезами рыдает, молит бросить эсеров и вернуться домой. Так вот, до выступления Стефании Попов наверняка будет напряжен, нервен, подобран, а после - расслабится, воспоминаниям предастся, будет думать о том, как вернуть прошлое, будет, Мечислав, обязательно будет - не зря же он на каждое ее представление ездит и цветы посылает. А здесь ты с нашим предложением. Отказ, понятное дело, означает скандал, а ведь он Стефании добился не умом своим, не красою, а именно карьерою, своими возможностями. П о с л е ее выступления он станет особо шкурно о себе думать, особо жалостливо - как-никак пятьдесят семь лет, последняя женщина, седина в голову, бес в ребро. Д о ее номера он будет так напряжен, что осмысленной реакции ждать трудно, я, во всяком случае, не берусь представить себе, он может поступить наперекор логике.

- Чем ты станешь заниматься после победы революции? - задумчиво спросил Лежинский.

- Народным просвещением, - как о само собою разумеющемся ответил Дзержинский.

- Я заметил, Юзеф, - чем труднее нам было, тем большим ты был практиком. Когда дело пошло к победе, ты потянулся в теорию...

- А это закономерно. Нельзя считать, что новое общество будет новым только в практике распределения общественного продукта. Необходимо думать о новой морали, о новых отношениях между людьми.

Дзержинский посмотрел на ходики: было уже три часа утра.

Рассвет еще не наступил, но он угадывался в том, как над Вислой поднимался медленный белый туман. Он клубился, вырастал странными грозными видениями, поднимаясь все выше и выше в темное, беззвездное небо.

- Знаешь, чем страшна обыденность? - спросил вдруг Дзержинский.

- Обыденностью, - ответил Лежинский.

- Софизм. Обыденность страшна тем, что она умеет самое высокое и чистое обращать себе на пользу.

- Почему ты об этом?

- Не знаю... Видишь, как играет туман, как он красив и загадочен. Но подчинен логике бытия, исчезнет, растворится, будет утром хмарью, кашляющей, чахоточной хмарью. Давай спать, бомбист, у тебя завтра тяжелый день...

В театре Дзержинский обычно ощущал приподнятость и благодарность за то чудо, которое разыгрывалось на сцене. И он благодарил: подходил к рампе и аплодировал до той поры, пока рядом стояли люди, чаще всего восторженная молодежь. Дзержинский остро ненавидел людей партера, когда те, похлопав раза три, сановно отправлялись к гардеробу, переговариваясь между собою о предстоящем ужине, погоде или завтрашних делах. Более всего Дзержинский не терпел в людях неблагодарности.

Не мог Дзержинский спокойно говорить и со снисходительными ц е н и т е л я м и. Год назад он прочитал чеховского "Иванова", а после оказался в обществе людей, б л и з к и х к театру, которые п о п и с ы в а л и в газеты, выступая с обозрениями премьер.

Петербургский гость - из н и с п р о в е р г а т е л е й, либерал, - то и дело закрывая глаза, вещал:

- Сколько же можно болтать про Чехова, право?! Как долго будут придумывать этого господина?! Он же поверенный беса, он слабоволен, испуган, он сам не знает, как ему управиться с Ивановым! А тот уверяет нас, что любовь - это чистая физиология, а в поиске истины нет смысла. Но мы-то знаем: Иванов будет кушать, пить и получать деньги, пока ест, пьет и подсчитывает гонорары сам Чехов. А в заключение Иванов нервически застрелился У нас на глазах - так обычно поступают б е с п о р о д н ы е. Акт его самоубийства вымучен, просто Чехову надо было кончить сочинение, а ныне без смерти не кончают, эффекта нет. Кому нужен Иванов? Рыдающие сестры? Пьяные мужики из оврага? Дядя Ваня? Что Чехов тщится доказать нам? Что жизнь - дерьмо? Мы и без него это знаем, но орать-то зачем?! И стреляться не надо. Помалкивать следует, коли сидим в навозе, помалкивать, а не каркать!

Дзержинский тогда спросил - не удержался:

- Отчего злитесь?

- Я? - Петербургская ш т у ч к а удивленно оглядел собравшихся. - Было б на что, милостивый государь...

Перейти на страницу:

Все книги серии Горение

Похожие книги