– ПОДЧАС ДОХОДИТ ДО РЕЗКОСТЕЙ. ГОВОРЯТ, ЧТО ПО ТРЕБОВАНИЮ ЮЗЕФА ДОМАНСКОГО, ГЛАВНОЕ РУКОВОДСТВО ПАРТИИ ВЫДЕЛИЛО ДЛЯ РАБОТЫ С ВОЙСКАМИ ОДНОГО ИЗ ПАРТИЙНЫХ ТЕОРЕТИКОВ ПО КЛИЧКЕ «ВАРШАВСКИЙ». К ЭТОМУ ДЕЯТЕЛЮ СДКПиЛ ДОМАНСКИЙ ОТНОСИТСЯ С ПОДЧЕРКНУТЫМ УВАЖЕНИЕМ. КАК ГОВОРЯТ, «ВАРШАВСКИЙ» И ДОМАНСКИЙ ПИШУТ ВОЗЗВАНИЯ ДЛЯ СОЛДАТ ВМЕСТЕ С РУССКИМ «КИНЖАЛОМ» (ИЛИ «САБЛЕЙ»). ДОМАНСКИЙ СЧИТАЕТ, ЧТО ТАКОГО РОДА «ПРОКЛАМАЦИОННАЯ» ЛИТЕРАТУРА ДОЛЖНА БЫТЬ ЯСНОЙ, ДОХОДЧИВОЙ, НО НЕ «СНИСХОДЯЩЕЙ ДО ПОДВАЛА, НЕ ПОДДЕЛЫВАЮЩЕЙСЯ ПОД НЕОБРАЗОВАННОСТЬ, А ЗОВУЩЕЙ К ЗНАНИЮ, ИНТЕРЕСНОЙ ПО ФОРМЕ И НАСЫЩЕННОЙ СОДЕРЖАНИЕМ». ДОМАНСКИЙ ВОЗРАЖАЕТ ПРОТИВ НЕЛЕГАЛЬНОГО ПЕРЕСЕЧЕНИЯ ГРАНИЦЫ ГЛАВНОЙ ПРОПАГАНДИСТКИ СДКПиЛ РОЗАЛИИ ЛЮКСЕМБУРГ, ТАК КАК ЦЕНИТ ЕЕ ОСОБЕННО ВЫСОКО И ОПАСАЕТСЯ ЗА ЕЕ АРЕСТОВАНИЕ ПОЛИЦИЕЙ. ПЕТРОВ».
9
В маленьком домике с подслеповатыми окнами собрались четверо: руководитель Военно-революционной организации РСДРП «Офицер» (не «Сабля» и не «Кинжал», а «Штык») – Антонов-Овсеенко, Дзержинский, член Главного Правления польской социал-демократии Адольф Барский («Варшавский») и семнадцатилетний агитатор Эдвард Прухняк.
В кухне на плите клокотала кастрюля с водой: пожилая, пегая баба, с отечным, тяжелым лицом, стирала белье на ребристом валке, голоса в комнате были тихие, неслышные здесь.
Вытирая худые бока о ногу Дзержинского, громко мяукала голодная кошка.
– Гарнизон готов к выступлению, – тихо говорил Антонов-Овсеенко, – солдаты – в массе своей – достаточно распропагандированы: не хотят стрелять в своих, не хотят гнить в Маньчжурии, не хотят погибать от японских пуль.
– Сколько солдат поддержит нас? – спросил Дзержинский.
– Большая часть поддержит, – убежденно ответил Антонов-Овсеенко.
– Я хочу познакомить тебя с товарищами, – сказал Дзержинский. – Наш «Старик», товарищ Варшавский, и наш «Юноша», товарищ «Сэвэр».
– «Штык». Или «Офицер» – на выбор.
– Сэвэр, – весело и громко ответил Прухняк.
– Тише, – шепнул Дзержинский, показав глазами на дверь, что вела на кухню.
– Варшавский, – представился Адольф Барский шепотом.
Дзержинский улыбнулся:
– «Старик» приехал с хорошими известиями: варшавские рабочие, узнав о выступлении русских солдат, нас поддержат, выйдут на улицы.
– Я пытался говорить с товарищами из ППС, – заметил Антонов-Овсеенко. – Каждый из нас остался на своих позициях: они не хотят включаться в общую борьбу до тех пор, пока не будет утвержден примат «польской проблемы».
– С кем ты говорил? – поинтересовался Дзержинский.
– Он не открылся. Какой-то, видимо, важный деятель.
– С торчащими усами? – спросил Прухняк. – С пегими, да?
Он сделал такой жест, будто расправляет длинные, игольчатые усы, которых у него не было; все улыбнулись – к круглому, добродушному, совсем еще юному лицу Прухняка усы никак не шли.
– Нет, – ответил Антонов-Овсеенко. – Не похож.
– Ты имеешь в виду Пилсудского, – сказал Дзержинский. – Его сейчас нет. Он уехал в Японию – просить помощи против русских. Предлагает свои услуги.
Прухняк спросил:
– По своей воле или с санкции ЦК?
– Неизвестно.
– Что-то в этом есть мелкое, – сказал Антонов-Овсеенко.
– Да, – согласился Дзержинский, – говоря откровенно, я этого от него никак не ждал: пораженчество пораженчеством, это форма борьбы с деспотизмом, но выставлять себя в качестве перебежчика – сие недопустимо для человека, прилагающего к себе эпитет «социалист». Это общество не поймет, а история отвергнет.
– Верно, – согласился Адольф Барский. – Люди, к счастью, начинают понимать, что они-то и есть общество, – раньше даже отчета себе в этом не отдавали, жили словно на сцене: окружены были картоном, который должен изображать металл. А сейчас подуло, ветер налетел – старые декорации падать начали.
– Погодите, товарищи, – юное, семнадцатилетнее лицо Прухняка жило какой-то своей, особой жизнью, когда ожидание накладывает новый в своем качестве отпечаток на человека. – Погодите, – повторил он, – потом о декорациях и обществах. Время. Как у нас со временем, Штык?
– Я выстрелю из нагана после того, как раздам прокламации, – ответил Антонов-Овсеенко. – Это будет сигнал. Тут же входите в казармы. Юзеф выступит перед восставшими.
– Договорились, – сказал Прухняк.
Дзержинский вдруг нахмурился, быстро поднялся и вышел за занавеску: пегой бабы, которая стирала белье, уже не было.
– Что ты? – спросил Прухняк, когда Дзержинский вернулся. – Что случилось?
Не ответив ему, Дзержинский внимательно поглядел на Антонова-Овсеенко. Тот отрицательно покачал головой:
– Она блаженная, мы проверяли ее… Она всем семьям здесь помогает.
– О чем вы? – снова спросил Прухняк.
– Женщина слишком тихо ушла, – ответил Дзержинский.
– У нее не лицо, а блюдо, – хмыкнул Прухняк, – она ж ничего толком понять не сможет, даже если слыхала.
– Малейшая неосторожность, – заметил Дзержинский, – ведет к провалу.
Антонов-Овсеенко посмотрел на часы – удлиненной, луковичной формы.
– Я пойду напрямую, а вы – в обход, по заборам. Минут через десять будьте готовы.
Кивнув всем, он заломил маленькую фуражку, прикинул кокарду на ладонь и подмигнул:
– Какой у нас здесь будет герб, а?