Егору помогает спокойствие дирижера. Михаил Михайлович смотрит на музыкантов весело — ждет от них хорошей работы. Он на репетициях говорит: «Надо преодолеть барьер робости. Робость вообще мешает человеку, она как сварливая бабка: то не тронь, это не моги. А как же быть, если тебе хочется?.. Я буду себе позволять: если хочу, так хочу. Нужно жить по принципу, если нельзя, но тебе очень хочется — протяни руку и она сама возьмет. Ты ничего не возьмешь, если не протянешь руку. Тебе ничего не дадут, если ты не будешь брать. Не берет тот, кто робеет».
Но стоп: занавес, колыхнувшись волной, замер. Взмах палочки, и Егор, памятуя наставления дирижера не жалеть сил для первых ударов, с размаху опустил на кожу барабана синтетический набалдашник, и тут же в раскаты грома вплел режущий звук медных тарелок. Скорее чутьем, чем ухом, уловил первые звуки труб, скрипок, кларнетов, подладился к такту и стал размеренно, но по–прежнему сильно греметь своим сверкающим в лучах прожекторов ударным агрегатом; он отклонял голову то в одну сторону, то в другую — все по сценарию дирижера, — и улыбался в зал, прищелкивал языком, картинно взмахивал над главным барабаном набалдашником… Обязанности его были несложны, но тяжелы по физической нагрузке, — и, главное, не давали возможности сосредоточиться, посмотреть, как реагирует зал, видеть товарищей по оркестру, — наконец, прислушаться к звучанию оркестра. Нет, он должен был извлекать громы и молнии из своего агрегата. И Егор извлекал их. Слышал, как забивает мелодию, утопляет все в громе и шуме, — и сбавлял ярость ударов, но тут видел обращенные к нему конвульсивные взмахи дирижера: «Громче, громче, громче!..» И Егор наращивал гром.
Исполнялась русская народная песня «Вдоль по улице». Пели все. Играли и пели. В центре оркестра стояла певица. Она была в черном длинном казакине, похожем на старомодный сюртук, в белых расклешенных книзу брючках и прозрачных «хрустальных» туфельках: наряд, устроенный по замыслу Михаила Михайловича. Она стояла на небольшом возвышении и покачивалась вместе со всеми из стороны в сторону. Голос её почти не был слышен. Только в редкие мгновения, когда оркестр примолкал, её нежный дискант прорывался точно из клетки, но тотчас же замирал, прихлопнутый ревом грубы или раскатом барабанного грома.
Приближался самый ответственный для Егора момент: коронный «финт» Бродовского сценария — Егор должен был оставить свой агрегат и в наступившей вдруг тишине исполнить одну лишь музыкальную фразу: «Да ты постой, постой, красавица моя…» — исполнить естественно, по–народному, как поют эту песню где–нибудь в деревне, в застолье, как пели её в былые времена наши предки. Он ещё там, в Железногорске, при последнем прослушивании бродовского ансамбля авторитетной комиссией очень волновался и не верил, что «коронный номер» пропустят, но комиссия осталась довольна. Егор видел, как улыбались члены комиссии и, перебрасываясь друг с другом замечаниями, согласно кивали головой. Но там — репетиция, а здесь — сцена, зритель. «А вдруг голос сорвется и я пущу петуха?..» — думал Егор, проникаясь все большей тревогой.
И вот этот момент наступил. Егор сбегает с возвышения, подходит к краю сцены; оркестр вдруг смолкает, и в наступившей тишине Егор на высокой ноте поет:
Лаптев заметил — он не мог не заметить, — как оживился зал, подался ему навстречу, — казалось, театр охнул от изумления, от неожиданной встречи с песней, — с той нежной, раздумчивой мелодией, в которой отцы и матери наши изливали мечту о гордой прекрасной любви, в которой жила и трепетала душа народа.
Жест дирижера вернул Егора на место, и в следующее же мгновение оглушительный рев оркестра раздался под куполом театра. Песня, ожившая на один счастливый миг, была вновь задавлена водопадом звуков и, едва узнаваемая, слабо и беспомощно билась под нещадными взмахами палочки дирижера.
Концерт продолжался в том же духе. Первые ряды, состоявшие из пожилых и почтенных людей, ничем не выражали своего отношения к игре музыкантов, — они только оживились во время выхода Егора, но уже через тридцать — сорок минут, очевидно, не находя в концерте ничего для себя интересного, стали переговариваться друг с другом, при этом музыканты не могли не видеть их недовольных лиц; Егор, как ему казалось, даже слышал раздраженные реплики. Особенно недовольны были прокатчики. Их в зале было человек тридцать, они прибыли на концерт из профилактория и теперь испытывали перед рабочими совхоза неловкость за свой оркестр. Один из них, очевидно, подвыпивший, во время объявления очередного номера, неумеренно громко сказал соседу: «Да что они, сдурели, что ли? Лупят, как оглашенные!» В ближайших рядах раздались смешки, заерзали.