Именно эта текучесть меня удерживает и компрометирует; я не могу скользить по этой липкости, все ее кровесосные банки удерживают меня; она не может скользить по мне, она цепляется как пиявка. Это всасывание липкого, которое я чувствую на своих руках, дает в общих чертах картину непрерывности липкой субстанции для меня самого. Эти длинные и мягкие нити липкой субстанции, которые стекают с меня до липкой поверхности (когда, например, после того как я опустил в нее руку, я вытаскиваю ее оттуда), символизируют течение меня самого к липкому. Если я погружаюсь в воду, ныряю туда, если я плыву в ней, я не ощущаю никакого беспокойства, так как я ни в какой степени не опасаюсь там раствориться; я остаюсь твердым в ее текучести. Если же я погружаюсь в липкое, то чувствую, что начинаю там теряться, то есть растворяться в липком, как раз потому, что липкое находится в состоянии затвердевания. В одном смысле он предстает перед нами в виде высшей покорности овладеваемого объекта, покорности собаки, которая привязывается, даже если ее больше не хотят[36].

Эмоциональный («цепляется как пиявка») и едва ли не иррациональный («чувствую, что начинаю там теряться») ужас Сартра перед саморастворением имеет аналоги в изображении эроса в греческой поэзии. Тем не менее, Сартр полагает, что липкость, как и по-собачьи привязчивая любовница, может помочь понять кое-что о свойствах материи и взаимоотношениях собственного «я» с окружающим миром. Испытывая и озвучивая угрозу растаять, которую несет эрос, греческие поэты, вероятно, постигали нечто о своем ограниченном «я», борясь с растворением границ под натиском эротического чувства. Физиология, которую они приписывают эротическому переживанию, предполагает, что намерения эроса враждебны, а влияние – разрушительно. Помимо таяния в этих метафорах влюбленный оказывается пронзенным, раздавленным, обузданным, обожженным, ужаленным, укушенным, истертым, сжатым, отравленным, опаленным и раздробленным в порошок; все эти образы применяются поэтами к эросу и в совокупности оставляют впечатление серьезного беспокойства за целостность своего тела и владение им. Лишаясь ограниченной цельности, влюбленный начинает ее ценить.

Кризис контакта, подобно детскому опыту с текущим меж пальцев медом у Сартра, вызывает этот опыт познания. Больше нигде в западной традиции этот кризис не описан так ярко, как в греческой лирической поэзии, и историки литературы, к примеру Бруно Снелль, на основе этих доказательств отстаивают первородство эпохи архаики. К сожалению, Снелль не привлекает для рассмотрения еще один аспект античного опыта, хотя этот аспект присутствует в его обширном труде и мог бы послужить убедительным доказательством в пользу основной концепции, а именно опыт алфавитного письма. Умение читать и писать меняет людей и преобразует общество. И не всегда легко проследить едва различимый маршрут причинно-следственной связи между такими изменениями и их контекстом. Но нам нужно попытаться это сделать. Существует важный, не имеющий ответа вопрос: случайно ли поэты, которые изобрели Эрота, сделали его божественным созданием и были одержимы им в творчестве, оказались также первыми в нашей традиции, кто оставил нам свои стихи в письменном виде? Или даже так, острее: что эротического в алфавитной письменности? Поначалу вопрос может показаться не столько не имеющим ответа, сколько глупым, но давайте посмотрим на личности первых писателей. Личность для писателя чрезвычайно важна.

Перейти на страницу:

Похожие книги