Запах мокрой глины загустил воздух, но в нем вился, в нем притаился другой, манящий, дразнящий — аромат одновременно свежий и неожиданный. Остановившись, он нахмурился и раз-другой потянул носом воздух. Повернув голову влево, он опустил взгляд. В щели между стеной и полом, на пятачке того, что можно было назвать только грязью, расцвела крохотная, вызывающе красная роза.
Он нагнулся к цветку. Какая прелесть! Какая редкость! Моргнув, он бросил быстрый взгляд в обе стороны коридора. Никого.
И ловко сорвал розу, не коснувшись шипов на стебле. Выпрямившись, он заткнул цветок во вторую петлю пиджака, разгладил появившуюся складочку и пошел дальше.
Вскоре он вышел к перекрестку, откуда под прямыми углами расходились три коридора. Без малейшей заминки выбрал левый, тянувшийся под углом вниз. Воздух скоро стал холоднее, более затхлым и сдобренным слабым запахом… форели? (Может, кошки прячут тут рыбу?) Словно подстраиваясь под общую атмосферу, свет все тускнел. Он надеялся просмотреть папку «X», еще не дойдя до палаты 54, но в полумраке это оказалось невозможным. (Еще одно замечание? Пожалуй, лучше не надо. Уборщики — народ взбалмошный, непривычный к нагоняям и могут начать чинить ему препоны. Не важно, в голове у него все еще звучали эхом слова коллеги: «X попал в ловушку между полушариями собственного мозга», «X — крепкий орешек», «Из истории X получится великолепная статья о чувстве вины».)
Не важно. И хотя он уважал точку зрения тех, кто считал, что здание следует отремонтировать согласно современным стандартам, ему нравилось долго идти пешком, поскольку это создавало ощущение тайны, а такая атмосфера подталкивала к упорной работе и открытиям. Он всегда думал, что, шагая по длинным коридорам, в некотором смысле сбрасывает с себя все несущественное, становится много профессиональнее, являя чудо продуктивности.
Он свернул налево, потом направо и все еще продолжал спускаться. У него возникло такое ощущение, будто в воздухе, едва за гранью восприятия складывается все необходимое. Воздух приобрел медный привкус, словно он лизнул дверную ручку или стойку кровати. Лампочки горели теперь нерегулярно, на каждое круглое масляное пятно света — по три черные от перегоревших. Его подошвы задевали за маловероятные вещи в темноте, сгустившейся у него под ногами.
Наконец он вышел к черной винтовой лестнице, которая вела к палате 54. Это поистине барочное чудовище под стать вешалкам с горгульями почти злобно вилось в колодце темноты, прорезаемой лишь случайным отблеском перил, на которые падал свет одинокой, тусклой лампочки на самом верху. Изо всех чудачеств этого здания, лестница доставляла ему больше всего радости. Спускался он медленно, наслаждаясь прикосновением к кованым перилам, грубой черной краске, где она растрескалась и отвалилась, создавая похожий на лишайник узор. От металла пахло историей, предками, иным миром.
К тому времени, когда он достиг дна, он сбросил последние свои радости и интерес к самому себе, свой эгоизм и мелочную раздражительность, само свое прошлое. Остались лишь любопытство, сочувствие, инстинкт и роза — мазок цвета, толика недосказанности.
Он нашарил выключатель, и темную прихожую под лестницей залил утомленный желтый свет. Он достал ключи. Отпер дверь. Вошел. Закрыл ее за собой.
Внутри он моргнул и прикрыл глаза от неожиданно яркого освещения. Запах ношеной одежды. Слабая вонь мочи. Неужели X помечал территорию?
Когда его глаза привыкли к свету, он увидел стол, письменную машинку, небольшой запас консервных банок и отдельное помещение для туалета. Квадратные окна с толстыми, сиропистыми стеклами тянулись на уровне глаз, но лежала за ними лишь пустота — составленная из грязи, извести и цемента.
Писатель сидел за столом на расшатанном стуле. Но он не писал, он смотрел на меня.
Улыбнувшись, я поставил портфель. Осторожно, чтобы не потревожить розу, снял пиджак и положил его на подлокотник ближайшего кресла.
— Доброе утро, — сказал я, все еще улыбаясь.
Он продолжал наблюдать за мной. «Что ж, — подумал я, — я тоже стану за тобой наблюдать». Мы кружили друг вокруг друга взглядами.
По тому, как обвисла на нем кожа, я заключил, что некогда он был толстым, но уже нет, теперь он приобрел единственную возможную для него худобу: состояние, намекающее на худобу, подразумевающее худобу, но в лучшем случае ее бледное подобие. У него явно был излишек кожи, и широкие плечи, и грудная клетка бочонком. Его губы застыли на полпути между лаконичной усмешкой и меланхоличной гримасой. На подбородке пробивалась щетина (и, пожалуй, ему шла), а над маленьким, почти женским носом моргали из-за стекол очков в золотой оправе голубые глаза. Одет он был в то, что мы ему выдали: неопределенного вида штаны, белую рубашку и коричневый свитер.
Чем от него пахло? Чем-то странным, чего я не мог распознать. Намеком на лилии весной. Дуновением влажного ветра на палубе бегущей по реке рыболовной лодки. Сквозняком от двери в комнату, полную старых книг.
Наконец он заговорил: