Эренбург в то время увлекался стихами Франсиса Жамма, поклонника «Цветочков Франциска Ассизского». Жамм писал, что ходит босиком и сквозь его драные сандалии прорастают незабудки. Жил он где-то вне Парижа, Эренбург ездил к нему и приехал в восторге от этой простоты, которая сменила изысканность его собственных недавних средневековых увлечений[284]. Во Франции поэзия Жамма стала модной после увлечения изысканностью стихов Малларме, Эредиа, Ренье и самого молодого из них Альбера Самэна, чьи книжки в издании «Французского Меркурия» (в желтых обложках, по три франка пятьдесят) мы тогда читали с увлечением. Его сборник «Сад инфанты», так же как «Трофеи» Эредиа и «Цветы зла» Бодлера, был в то время моим любимым чтением. Все эти книги лежали у меня на этажерке поверх медицинских учебников (у меня к этому времени появилась уже этажерка, красивый кусок старинного репса с узором из роз, который закрывал мой спальный пружинный матрац на ножках, и овальное зеркало, старинное, в медной оправе с вычеканенными на ней львами; был мягкий «пуфф» для гостей и купленный на «блошином рынке» церковный стульчик с плетеным сиденьем из итальянской соломы, который какая-то девочка приносила с собой в церковь для коленопреклонения, чтобы молиться, а потом уносила домой).
Помню и молодого московского рабочего Михаила Герасимова, декламировавшего ритмические и пылкие стихи о революции (после революции он стал известным поэтом «Кузницы»), Герман Данаев выступал в «Академии» только до осени 1913 года, когда он уехал в Женеву кончать свой юридический факультет (там он познакомился с моей подругой по лодзинской гимназии Фелицией Дубовской, в которую влюбился, на этот раз всерьез, и которую привез в 1914 году в Париж).
У меня набралось довольно много стихов к тому времени, когда я дала их Эренбургу. Я была единственной женщиной-поэтом из постоянно живущих в Париже русских, мои стихи нравились, и меня постоянно просили выступать на вечерах в «Академии», что я и делала с удовольствием. По окончании вечера шумная ватага отправлялась провожать друг друга по домам.
Шел четырнадцатый год. Мы были молоды, полны задора и надежд и, конечно, не догадывались о том, какие испытания ждут нас впереди.
16. Мои театральные впечатления[285]
В первый год моей парижской жизни я в театрах не бывала совсем. Билеты стоили слишком дорого для меня, а контрамарок я не получала, да и не знала об их существовании.
Почти каждое воскресенье мы ходили с Леной Гершанович на концерты Колонна, а иногда в какую-то концертную залу, названия которой я не помню, где исполнялись лучшие произведения классической музыки, но иногда и камерные пьесы современных французских композиторов — например, Дебюсси, Сезара Франка, Сен-Санса, Габриеля Форе.
Помню длинный узкий зал вроде кишки, в конце которого была большая эстрада. В зале помещалось человек двести, в середине зала был проход, по которому беззвучно двигались обслуживающие зрителей ловкие гарсоны. Цена билета была недорогая, один франк и двадцать пять сантимов, и за эти деньги вам подавали еще напиток по вашему выбору — пиво, кофе с ликером или гренадин. Все это ставилось на выдвижной столик перед вами совершенно неслышно, чтобы не помешать ни артистам, ни соседям. Программа концерта вывешивалась у входа в зал, и если вы приходили поздно, то видели еще с улицы, что все места уже заняты.
В театры я стала ходить только на третьем году моей парижской жизни, когда начала жить уже не по течению, а с выбором. Эмигранты не посещали французских театров, или, побывав «для интереса» в «Комеди Франсез», классическом французском театре, говорили с отвращением о том, что актеры противно декламируют и далеки от реальной жизни. В «Комеди Франсез» действительно долгие годы читали стихи нараспев, произнося немые «е» и подчеркивая музыку александрийского стиха. Русские, любившие Александринку[286], не могли примириться с ложноклассическим произношением стиха французами.
Под влиянием этих разговоров я тоже не ходила смотреть ни Расина, ни Корнеля!
Но на третьем году моей парижской жизни, в кремер