Таков был Велко, и такому характеру можно было позавидовать. Но почему он то и дело набрасывался на кого-нибудь? Я никак не мог этого понять.
— Да, товарищи, большое дело мы сегодня сделали. Совесть моя чиста перед нашим и мировым пролетариатом. Ложусь и умираю! — бросается на нары Караджа.
Чем дальше, тем с большей яростью мы работали. Казалось, нас мучило сознание, что, когда закончим работу, кончится и удовольствие. Я чувствовал себя приятно расслабленным, руки дрожали от усталости.
— Разлагайся, спящая материя! — бросил Мустафа и стал устраиваться на нарах.
— Караджа, подожди спать, нам еще предстоит спать миллиард лет! Давай-ка, братец, споем! — проговорил Велко и, размахивая в такт рукой, запел по-русски:
Мы откашливались, рассаживались по нарам, по пенькам, и уже на «шли лихие эскадроны» хор звучал вовею. Эта песня слышна в стройном ритме кованых шагов — победных, громыхающих — и постепенно затихает в просторе Тихого океана и времени.
Когда это будет, мама?..
Мы любили петь хором. Каждый вносил свою долю участия, у каждого были свои любимые песни, необходимые, как хлеб.
Страсть дирижировать сильнее всего проявлялась у Желязко, он же Баткин, он же Бате. У него был хороший слух, он не только мог петь правильно, но и учил других. Не знаю, правда, не так ли работал Тосканини? Бате наклонялся к каждому и размахивал около своих ушей двумя растопыренными пальцами — настоящий камертон:
— Дай-ка мне, братец, ля. Так, чуть-чуть почище... Ля-а-а... чудесно, чудесно, братец.
Он стоял, склонив к тебе ухо, а затем, выпрямившись, обдумывал оценку. Потом поднимал правую руку и, легко потирая большой и указательный пальцы, как будто что-то солил, говорил с удовольствием:
— Братец, да ты пррекрррасный тенорррок!
Но вот уже Брайко, размахивая кулаком, будто что-то заколачивает, заводит:
В таком хоре каждый мог быть дирижером и каждый торопился начать новую песню. Брайко — да и только ли он — очень любил песни Кырпачева[88]. Кто-то принес маленький листок, на котором печатными буквами от руки был написан марш «Чавдарцы». Потом мы узнали, что так называли себя и ловечско-троянские партизаны, но тогда мы решили, что этот марш наш. Мы не знали, кто был его автором, но согласились: «Так может написать только партизан!» Неизвестными дорогами, от явки до явки, эта песня пришла к нам, чтобы стать нашим верным спутником в вечера отдыха и в бою.
Эти слова звучат не печально, а как протест и призыв.
Некоторые считают, что он уже наступил, приговор будет беспощадным. Мы уже чувствуем внутреннюю связь, существующую между нашими и русскими песнями, и дружно подхватываем:
Это — одна из песен, производившая на нас самое сильное впечатление. Она то подавляет, то возвышает, и она полна благородства и призывности. И эта мелодия — ну что я здесь рассказываю, когда мелодия — это все! — и маршевая, и напевная, и трогательная, даже степь тесна для нее, только сердце бойца может ее вобрать в себя.
Склон, усыпанный медными листьями, редкая травка, буки... Где бы я ни услыхал песню «Там, вдали за рекой», мне всегда вспоминается Лопянский лес, а вижу я какую-то бескрайнюю степь, красноармейца.
Всю свою нежность и заветные желания мы вкладываем в такие грустные, такие сердечные слова — удивительно, как можно сказать так просто:
Потом бай Михал начинает потихоньку, издалека, старательно выговаривая русские слова:
Таланту бай Михала нет предела! Не закончив гимназии в своем Пазарджике, он отправился на поиски работы во Францию. «Хотел стать папой римским, потому что у того легкая жизнь, да опоздал!» — подшучивали над ним те, кто знал, что Авиньон был папской резиденцией. Разнорабочий, бедняк, он так и остался бедняком, заболел и едва сумел вернуться в Софию. Той весной беспартийный бай Михал нашел дорогу в отряд. Беспартийный? Да ведь он такой замечательный коммунист!