В эту летнюю пору только и работы что поля расчищать, землю к посеву готовить. Раньше не так делали. Поджигали стерню, и все тут. Но потом приехали какие-то городские и сказали, что огонь землю губит, что лучше ее вручную очищать от сорной травы и стерни. Нам-то от этого только лучше, можно заработать побольше. В эту пору все, что убирать нужно, уже убрано и землю под новый посев пора расчищать. Дело выгодное. Асьенда рядом, да и хозяин, как говорит Хосе, подходяще платит.
«Я хочу, чтобы все наши дети обучились грамоте, чтобы им не пришлось, как нам, батрачить, чтобы они не мучились, как мы, особенно в мертвый сезон, когда малых кормить нечем, чтобы они не только на фасоль и рубашку к страстной неделе могли заработать».
Дети — наша надежда, наша опора в старости. По крайней мере будет кому руку тебе протянуть, если у тебя уже сил работать не станет и ты всем будешь помехой, только и останется, что подохнуть. Совсем другое дело — когда у тебя дети есть.
Я согласна себя не жалеть, лишь бы ребятишки могли в школу ходить, лишь бы они не остались неучами, которых все обманывают. По правде сказать, мы, родители, можем каракули выводить и даже подписаться можем, только чтобы не значиться в документе неграмотными. «Читать умеете?» — «Да». — «Писать умеете?» — «Да».
А на самом деле читаешь по складам, да и то не все разберешь. Вот уже несколько лет, кроме надписей на пакетах в лавке, я ничего не читаю. А эти надписи я наизусть знаю. Бывает, конечно, взгляну на цифры и буквы, которые ребята пишут, когда уроки делают.
А вот Хосе, который дома почти не бывает, наверное, и по слогам не прочитает. Но я его даже не спрашивала, не разучился ли он читать. Да и надо ли ему это? Ему бы только мачете в руки. Так вот он и живет.
Мои родители только в первый класс меня в школу и посылали. Не потому, что не хотели, нет — семья большая, детей много, а девочка только я одна. Надо было маис варить, зерно молоть, лепешки печь, носить их братьям в поле, где они работали. Братья мои вместе с отцом как проклятые с утра до ночи спины гнули. То урожай собирали, то поля расчищали. А нам с мамой дела по дому оставались.
Нас всех четырнадцать было: мама с папой, одиннадцать братьев и я. Да еще трое умерли от родимчика. И до года все трое не дожили. Дети умирают маленькими. Косточки у них еще мягонькие. Чуть недосмотришь — рвота. Вот ею они и захлебываются.
Священник говорил нам, что дети в рай попадают. Мы и успокаивались. Всегда и во всем с ним были согласны. Одна только была забота: чтобы дети один за другим не умирали.
БЕЗ ЧЕТВЕРТИ ШЕСТЬ
Однажды мне камень в лягушку бросить захотелось. Тут-то я и поняла, что, такое голос совести. Хорошо все помню, двенадцать мне тогда исполнилось, и я перемену уже почувствовала в себе, женщиной стала.
Подошла я, замахнулась и хотела было бросить, как вдруг слышу голос совести: «Не кидай в лягушку камень. Что она, бедняжка, тебе сделала?»
Я так и замерла на месте. Чувствую, будто чужой это голос, откуда-то изнутри идет. Напугалась и подумала, что это, верно, наказание божье. «Это грех», — говорит мне голос. Пальцы мои ослабли, камешек выпал из руки и, чуть по затылку меня не стукнув, прокатился под платьем по спине. А рука так и осталась вверху.
Голос этот всегда с нами. Даже когда спим, он что-то говорит нам, предостерегает нас. Потому мы и всхлипываем во сне по-настоящему, словно наяву. Голос совести — это и есть сон. Вернее, не сон, он только похож на сон. Во сне мы все в розовом цвете видим. А голос совести — он суровый, приятного в нем мало. Таким голосом всегда выговаривают: «Этак не делай, делай так, это грех, нельзя».
Когда камень упал позади меня, лягушка высоко подпрыгнула и нырнула в зеленую лужу. Напугалась я, конечно. И опять слышу голос: «Бросишь камень в лягушку — она тебя молочком обольет и кожа у тебя ссохнется, будет такая же, как у лягушки, грубая, сморщенная». Выходит, голос совести советы добрые дает, даже если и не просишь.
Хорошую он мне службу сослужил, этот голос, когда Кадэхо[5] обернулся. Понадобилось мне как-то в лавку к дону Себастьяну за шнуром сходить. Гамак мы чинили, а шнур кончился.
«Сходи купи, а то я что-то устал очень, — сказал мне Хосе. — Да поспеши, поздно уже».
Промокнула я пот полотенцем и побежала на развилку.
«На ночь глядя пришла, дон Себас».
Но шнура у него не оказалось.
«Погоди, Лупе. Возьми вот этот фонарь, а завтра мне его пришлешь. Не дай бог в темноте оступиться да ногу поломать».
Я еще спросила, сколько же у него фонарей и как сам он без света останется.
«Ничего, мы уже ложиться спать собираемся», — ответил он.
Я поблагодарила и хотела скорее домой бежать, да как не поболтать с женой дона Себастьяна? За разговорами и не заметили, что совсем стемнело.
«Как хочешь, можешь фонарь и не брать. Только потом не говори, что я жадный».
Я еще, помню, подумала: «Фонарь-то все равно потухнет».
«До свидания, Конча!» — успела я крикнуть и помчалась во всю прыть.
«С богом!» — донесся ее голос, когда я уже почти добежала до дороги.