А потом я в Сан-Сальвадор уехал. Там я достиг того, чего хотел. Мои сестры тоже в Сан-Сальвадор приехали, но толку-то что? Нарожали сразу детей. Отправили малых к родителям, а потом и сами вернулись. Вот как это бывает. А двоих из них, говорят, на авениде Индепенденсия видели. Это там, где плохие женщины собой торгуют. Раньше я стыдился про это рассказывать, а теперь нет. Инструктор гринго сказал нам, что демократия — это штука хорошая: каждый может делать что хочет. Свобода личности.
Конечно, надо честно признать, не все по справедливости делается. Но такая уж она есть, демократия. Вот что касается того, будто все мы равны, это уж точно бред. Мир потому и достиг такого развития, что мы не равны между собой. Сами понимаете, разве я могу с китайцем-инструктором сравниться? Он — каратист, а я нет. Как моя сестра может быть ровней тем девушкам, которые на лошадях верхом скачут? Это было бы идиотизмом. Бог нас всех сотворил равными, но каждого со своими различиями.
Я помню, как всей семьей мы ходили хлопок собирать. Брали с собой всех, даже самую маленькую сестренку, которой только семь лет исполнилось. На голове — сомбреро от солнца, на плече — сумка с едой и тряпки, на которых поспать можно. Работали все от мала до велика. А в списки надсмотрщик записывал только взрослых, потому что по этим спискам фасоль и лепешки давали. Нам, ребятам, этого не полагалось. Приходилось брать с собой соль и воду, которую мы носили в пустых тыквах. Тортильи с солью да с водой — вот и вся наша еда. Но никто от голода не умирал. Правда, двоих моих братьев в живых нет, но это по недосмотру матери. Она спохватилась, когда они уже сильно запоносили и было поздно. Дизентерия их доконала.
В деревне малые дети от поносов только и умирают. Скорее всего, из-за нашей собственной серости мы бежим в аптеку и начинаем их лечить, когда уже слишком поздно. А как иначе? Врачей-то ведь нет. Зато проститутки есть настоящие. Это уж точно.
Инструктор учит нас: «Военную форму уважать должны. Уважать всегда и везде, даже когда со шлюхой ложитесь». Тут встает один шустрый и говорит, обращаясь к гринго: «Но ведь со шлюхой-то без формы ложатся». И чего ему было надо? Мы, конечно, заухмылялись потихоньку. Тогда гринго схватил штуковину такую — палку с тряпкой, которой мел с доски стирают, — и запустил ею в рожу шустрому. Разукрасил его прилично, пришлось к врачам отправить. Так что жизнь наша — не только прогулки да выпивки. В эту мою военную форму я всю жизнь вложил. Крови из-за нее немало попорчено.
Ну вот вы сами рассудите. Однажды ночью кто-то из нас громко дернул. Звук дошел до нежного слуха гринго, который что-то писал за перегородкой. Гринго вошел к нам, посмотрел и, ничего не сказав, направился через открытую дверь в сад. Мы, естественно, замерли, ни звука. Спали мы на галерее. Стен нет, только крыша. Это для того, чтобы мы к полевым условиям жизни привыкали. Ну вот и догадайтесь, зачем гринго в сад пошел. А, оказывается, вот зачем: он взял шланг, подсоединил его к крану и окатил всех водой. На мокрых подушках и простынях нам в ту ночь было не до сна. Продрогли до костей. Он нам сказал тогда: «Чтобы впредь неповадно было».
Так что понимаете, о чем речь. Хоть я его и уважаю очень, все же он сукин сын. Я еще про тренировки не рассказываю вам, потому как это военная тайна.
Так что форма, которой я горжусь, штука не простая.
А еще говорят, что мы легко живем, только и дел у нас, что людей хватать. Так говорят те, кто ни черта не знает, или враги родины, потому как порядочный человек не станет говорить того, чего не знает.
БЕЗ ЧЕТВЕРТИ ДВЕНАДЦАТЬ
Не знаю почему, но ты у меня из головы не выходишь. Скорее всего потому, что еще маленьким обещал всегда быть со мной. Я знаю, что ты не придешь уже. Тебя во второй бы раз убили. Но для меня-то ты не умер. И если хочешь прийти, приходи. Ты для меня давно, еще до того, как явился и все рассказал нам, покровитель мой, и опора, и все то, во что верит человек.
И отец твой, и я согласились с тобой, когда ты явился к нам. Конечно, я, твоя мать, не так, как отец, но все же понимала, куда дело идет: там, где Хосе и Хустино, мой сын, там буду и я.
Сын всегда в сердце у матери. А ее имя — у него на устах в час смертный. Вот потому и отправилась я к тебе по пыльной дороге. А увидев тебя, поняла, что ты не дрогнул, когда тебе вонзали штык в горло. Я долго смотрела на тебя. Даже лицо твое не было перекошено от боли. Ты знал, что в этот миг мы все с тобой, и ты не мог струсить. Тебя схватили неожиданно, когда ты в предрассветных сумерках шел проселком.