– Извините, господин полковник, что вновь прерываю. – Гавриил встал, с трудом сдерживаясь. – Доносам не обучен и уведомлять, как вы выразились, никого не собираюсь. Понимаю, что мой отказ обязывает меня сдать роту более опытному командиру, и с рапортом не задержу.
– Вы неправильно истолковали… – медленно поднимаясь и багровея, начал было Рынкевич.
– Возможно, я туп от рождения. Позвольте на сем откланяться и сегодня же подать рапорт.
Олексин щелкнул каблуками и, не дожидаясь разрешения, вышел из палатки. Едва добравшись до роты, сел писать рапорт. Гнев еще не улегся, и рапорт вышел излишне многословным; командир дружины порвал его, не дочитав.
– Господин полковник, я прошу вашего разрешения, – начал было Гавриил.
– Не дам, – хмуро сказал Калитин. – Не ерепеньтесь, поручик, совестно за вас, право, совестно. Ведете себя как истеричная барынька.
– А как повели бы себя вы, получив предложение стать подлецом?
Калитин неожиданно улыбнулся; всегда озабоченные глаза на миг блеснули мужицкой хитрецой.
– Но рапорт о переводе я все-таки не стал бы писать, право, Олексин, не стал бы. Прощения прошу, но не на то вы обижаетесь. Кабы вам в картишки передернуть предложили или там вдову с детьми малыми на мороз – тут и спору нет. Гоните такому пулю в лоб, а я жизнь положу, чтоб вас оправдать. Но в данном-то случае, Гаврила Иванович, а?
– Но что же меняется, Павел Петрович? – запальчиво спросил поручик. – Что? Форма?
– А то меняется, что не для себя господин тот старается. Не для себя, Олексин, ему от этого выгоды нет – одни хлопоты.
– Странно, – Гавриил несогласно пожал плечами. – Вы оправдываете подобное или я не совсем понял ваши слова?
– Мы живем под законом, – сказал Калитин. – И свобода наша в соблюдении оного, а не в нарушении его. Скажем, посылаете вы нижнего чина на верную гибель, только бы дело выиграть: вы как, убийца? Нет, ни вы себя, ни вас никто таковым не назовет, потому что действовали вы по закону. Ну а в том, на что вы обиделись, что ж противузаконного? А ничего, одна амбиция. Рынкевичу по долгу службы надобно о настроениях знать, вот он и печется. А далее уж ваше соображение: хотите – доносите, хотите – нет, никто вас не заставит, а спросить – спросят. – Голос Калитина вдруг отчетливо зазвенел командной нотой: – И я, поручик, спрошу, чем ваши ополченцы дышат. Не любопытства ради, а пользы для. И вы мне о каждом подробно доложите, потому что у нас впереди не рыцарский поединок – кто кого переблагородит, а смертный бой за свободу ваших же подчиненных. Так вот, вместо того чтобы губки дуть да рапорты сочинять, извольте досконально изучить свою роту. Досконально, поручик, обижаться после войны будем. – Подполковник опять внезапно улыбнулся. – Скажи пожалуйста, какой аргамак необъезженный! Сто ушатов на него в Сербии вылили, а ни на градус не остудили. Ну и слава богу, это-то мне в вас и нравится. Чуете?
Это неожиданное простоватое «чуете?» прозвучало столь искренне, что Гавриил не мог сдержать улыбки. А улыбнувшись, первым протянул руку, нарушая устав и субординацию, но укрепляя нечто большее, что электрической искрой проскочило вдруг между ними. И почему-то вспомнил Брянова.
Легкая коляска медленно двигалась по запруженным народом и повозками узким кишиневским улицам. Резвый жеребец, игриво перебирая ногами, норовил сорваться вскачь, и саженного роста кучер с трудом сдерживал его на туго натянутых плетеных вожжах. Даже в отвыкшем чему бы то ни было удивляться Кишиневе выезд вызывал завистливое восхищение; глазея на экипаж, глазели и на седоков, и Федор чувствовал себя весьма неуютно рядом с невозмутимым Хомяковым. Он тут же решил фраппировать: развалился на пружинах, забросив ногу на ногу и закурив сигару. И, неумело попыхивая ею, мучительно страдал от избранной им самим манеры, от истрепанного, мятого костюма и старых, изношенных штиблет. Когда страдания эти достигали определенного уровня, он непроизвольно съеживался, стараясь утонуть в углу сиденья, но тут же, точно спохватившись, вновь менял позу, выставляя для всеобщего обозрения дырявые подошвы. Эта борьба с самим собой столь занимала его, что он не поддержал возникшего было разговора; Хомяков, усмехнувшись, замолчал тоже, и они продолжали путь в полном безмолвии, к вящему удивлению пешеходов.
Коляска остановилась у подъезда самого модного ресторана; при виде Хомякова швейцар согнулся чуть ли не до земли.
– Кабинет, – сказал Роман Трифонович, отдавая трость и шляпу, и тут же оборотился к Федору: – Может, в залу желаете?
– Все равно, – буркнул Олексин: проклятая одежда лишала свободы и легкости, и поэтому Федор злился.
– Коли все равно, то прошу в кабинет. Нам ведь и поговорить надобно, не так ли?