Галка талантливая — она делает красивые вещи и красивые жесты.
Галка мудрая — она пытается принимать мир таким, какой он есть, и не злится по мелочам.
Галка домашняя — я ее вижу на каком-нибудь диване, где она, пушистая, мягкая, словно котенок, сидит, прикрыв ноги крупно-клетчатым пледом, и что-нибудь шьет или вяжет. Или спит, свернувшись клубком.
Галка обидчивая, она прячется в молчание словно улитка…
Стоило мне написать эту фразу, как сразу всплывает в памяти прогулка по островам: мы вдвоем с ней идем по тропинке, которая тянется среди совершенно южных, пропитанных стрекотом и щебетом деревьев. Летний Петербург иногда может быть таким. И тут я замечаю, что тропинка, хорошо видимая в сумерках, полна крупных темных улиток и, чтобы их не раздавить, приходится смотреть под ноги. Я поднимаю одну из них и показываю Галке.
— Рожки убирает.
— Ты знаешь, кошки их едят. — Галка погладила улитку по жесткой спинке, и та спряталась еще глубже.
— Не только кошки. Но и люди. Во Франции, например.
— Там улитки другие. Виноградные.
— Осторожнее. Смотри как она шевелит рожками. Они длинные, их ей не спрятать.
— Ей их не спрятать, — повторяю я.
Или еще:
Мы сидим в кафе, где зеленые стены, стеклянные квадраты, в разводах и рисунках, словно кожа дракона только что вышедшего из воды. И она рассказывает мне о Кристофере:
— Я сама не знаю, почему я порой так прикалываюсь к нему. Но не здесь. С ним хорошо в дороге. А Сэнди, наоборот, домашний. А порой я за Криса просто боюсь. Он становится таким… Странным.
Она проводит ладонью по лбу, и челка, сдвигаясь кверху, образует смешной хохолок.
— Теперь ты не Галка, а птица Удод. С хохолком, — пытаюсь пошутить я, и, кажется, становлюсь похожим на Кристофера.
— Но у меня ничего не получается. Все падает.
— Не волнуйся… Ты всегда была такой легкой. Словно птица.
— Вот ты называешь… Птица… — говорит она тихо, — а я не умею летать. Даже во сне.
Я беру ее левую руку. Маленькая, узкая, похожая на крыло.
— Ты уже давно летишь. Ты умеешь летать. — (Нет, несомненно, разговаривая с ней, я превращаюсь в Криса и даже ответ продолжаю цитатой его песни.) — «Это я говорю, я на связи, Серебренный Летчик, прием, Золотой Землекоп…»
Она вдруг опускает ладонь на глаза и просит принести чай. Она стесняется плакать. Но плачет.
А я встаю и иду за чаем.
После такого растянутого во времени и в пространстве завтрака, который закончился на обочине и оставил после себя россыпь арбузных и дынных корок, стоп пошел похожий — медленный, небольшими переездами на грузовых и легковухах: вокруг не пустыня и не голая степь, а населенные хлебные районы, где местных машин больше, чем дальнобоев. Часто чуть в стороне от трассы вырастала серая громада элеватора — мрачное безоконное здание, напоминающее то ли военный корабль, то ли средневековый замок. «Зернохранилищам не пристало быть мрачными — это ведь сосуды семени, сосуды жизни… Впрочем, — мысль Кристофера продолжала крутиться вокруг элеваторов, — амбары и бани на Руси всегда были местами обитания недобрых потусторонних существ, банников и… амбарных людей… кромешников… нет, не то…» Отчаявшись вспоминать, он спросил у Галки, но она тоже ничего подсказать не могла. Вывод из этой мысленной жвачки был сплюнут один: «В элеваторах и амбарах лучше не ночевать. Собственно, нас туда никто и не звал. То ли дело кукурузные поля. А ведь у Стивена Кинга был какой-то ужастик про „Детей Кукурузы“. Но это у них, в Америке. А у нас кукуруза — не лучшее, но безопасное место для ночевки одинокого путника. Только грязное, земляное».