Раскрыв тайну своего происхождения, я решил разобраться с остальной историей, обратившись к мифу «крови и почвы». Предпочитая романтический пафос просветительскому, я твердо помнил, что механическую цивилизацию делают, а органическая культура растет – из почвы, политой кровью. Сам-то я больше люблю чернила, даже кровяную колбасу у нас дома ест только кошка. Но, столкнувшись с непреложным фактом, я старательно прислушался к голосу крови, растворившей в себе мою историю.
Кровь, однако, молчала, и я решил расспросить почву.
В Израиле, как всюду, где я бывал и буду, мне все понравилось и ничего не показалось родным. Запад походил на Запад, Восток – на Восток, наши – на себя, а экзотикой были евреи, особенно один. Я не мог отвести от него глаз, потому что он их не открывал.
Мы встретились на базаре, который занимает ту часть старого Иерусалима, что оставили городу три сидящие на голове друг у друга религии. Пробраться сквозь тугую толпу, примерно поровну поделенную на солдат и туристов, ему было труднее всех. Наталкиваясь на людей, спотыкаясь о животных, задевая прилавки и в кровь разбиваясь о встречные углы, он медленно и неумолимо шел к храму. Сперва я принял его за слепого, но, присмотревшись, понял, что глаза-то у него были, он просто не хотел ими пользоваться.
– Фарисей, бесполезное ископаемое, фанатик вроде талибов, – неохотно объяснил мой прогрессивный вожатый, – в Евангелии их часто зовут «слепыми».
– Я думал, это метафора.
– У нас, на Святой земле, всё буквально. Вон, скажем, Геенна, только уже не огненная.
Скучная канава за крепостной стеной меня заинтересовала куда меньше встречного фарисея. Ренан пишет, что, издеваясь над демонстративной праведностью, евреи прозвали таких «кицаи» – «с окровавленным лбом». Он у фарисеев никогда не заживает. Они страшатся впасть в соблазн при виде женщин и повсюду ходят не открывая глаз – по крайней мере, с Рождества Христова.
Уважая вычитание не меньше сложения, я давно уже подозревал, что, ограничивая кругозор, мы можем узнать о мире больше, чем раздвигая рамки. Когда окружающее не мешает, нам проще заметить в нем фундаментальное, неизменное, вечное, а значит, идеальное. Платон уверял, что такое мы способны увидеть только внутренним взором. И это оправдывает тех, кто живет зажмурившись. Считая подлинной лишь Священную историю, они поселились внутри календаря, где меняются только праздники с буднями. Блаженство настоящего обожествляет прошлое и упраздняет будущее.
– Если я люблю Бога, – сказал праведник, – зачем мне грядущее царство?
Ему и в этом было так хорошо, что святость, как говорит предание, «поднимала его на ладонь выше мира, и счастье не покидало его даже на час».
Я видел таких под жестяным навесом для старожилов у Стены Плача. Раскачиваясь и кланяясь, они, казалось, с трудом удерживаются, чтобы от выплескивающейся радости не пуститься в пляс, подражая царю Давиду, который, как известно, «скакал перед Господом».
У евреев молитва – на зависть шумное дело, особенно когда за него берутся хасиды, которые молятся лучше всех. В сущности, они ведь и не делают ничего другого, даже в армии не служат. За это их недолюбливают в Израиле. Оно и понятно. Создав рыцарское общество, сабры больше университетских дипломов ценят армейские связи. Хасидов же интересует связь только с Богом. Нам она кажется беспроволочной и односторонней.
– Достаточно и того, – утешал философ, – что к Богу можно обращаться, причем на «ты».
Я вспоминаю об этом, когда вижу, как одинокий человек, идя по улице, кричит, плачет или смеется в свою телефонную трубку. Всякий раз мне кажется, что он молится, ибо мы не слышим ответа. Хасиды на него рассчитывают – и получают. Важно, что не всегда.
– Если Бог, – цитируют мне мудреца, – дает все, что просят, то такой щедростью Он лишает человека свободы выбора: ведь в такого Бога нельзя не поверить.
– А в нашего можно? – спросил я бестактно.
– Тебе – да, – брезгливо ответил мне хасид, с которым мы когда-то учились в одной рижской школе, но очень разному.
Это выяснилось уже в Бруклине, где он нанял меня редактировать мессию. Им считали ребе Шнеерсона, вождя нью-йоркской секты любавичей. Когда он умер, многие хасиды не пошли на работу, считая напрасным трудиться в канун Страшного суда.
Увы, и в этого мессию мне тоже было трудно поверить. Все знают, что нет пророка в своем отечестве, а оно у нас было общим: ребе кончал Ленинградский судостроительный. Я прочитал об этом в его мемуарах, русское издание которых мне надлежало подготовить к печати. Работа была не пыльной, потому что ни одно слово менять не разрешалось. Я ограничился тем, что из свободомыслия добавил несколько знаков препинания, но и их сочли лишними.
– Какой бы длинной ни была еврейская история, – сказал один крупный ученый, – на беду ее героев, в ней не хватает главы про глупых евреев.
Я хотел было такую написать, но понял, что она не изменит общепринятую точку зрения, когда мне изложил ее Пелевин.