Но мое сердце занято неумной заботой: нелюбовь к женщине, всего лишь моей законной жене. И черт бы с ней, с этой заботой, если бы не назойливый в своей постоянности внутренний голос, который при случае, наиболее для меня комфортном – отдохновенно расположившись в развалистых объятиях любимого кресла, в очередной раз процеживаю через все свое существо непревзойденные тексты русских волшебников слова: Гоголя, Достоевского, Шмелева, Антона Павловича Чехова, – голос эдак фамильярно затеребит, затревожит разомлевшую душу хозяина самым наигнуснейшим восклицательным знаком: приятель, а ведь ты же форменный подлец, а! Ты искреннее ничтожество, но не желаешь знать этого факта. Сосуд с нечистотами – вот что ты такое. Пренебрегаешь любящей женщиной, которая…
После подобных знаков мои нервы начинают выдавать себя, тело вспучивается мельчайшими знобкими волдыриками, и я на какой-то миг перестаю принадлежать себе, а страницы с волшебным строем русских предложений вдруг делаются мне чужими и перестают одаривать мое отзывчивое сердце росной терпкой благодатью, потому как оно в одночасье преображается в чисто физиологический орган, перегоняющий своими мышцами пустую подлую кровь приспособленца…
И я догадываюсь о содержании своей крови и, отложивши омертвелую книгу, со сведенными, неприлично играющими желваками отправляюсь в путь к винному бару-погребку, который, собственно, на расстоянии вытянутой руки, но все равно я иду к нему, к этому спасительному, задрапированному резной дверью тайнику, – в потаенной нише мои заграничные приятели, они все в пестрых модных жилетах, они съехались сюда со всех земных континентов, они всегда рады мне и без церемоний лезут в мои ищущие слепые пальцы своими нарядными праздничными или сурово аскетичными, без излишеств, во все время притягательными головками-картузами.
– Здорово, братцы-флакончики, – с натурально снурой физиономией приветствую я чужеземных знакомцев. – Дождались-таки. Вот и я соскучился. Да, братцы мои, я скучаю по вашим угодливым мордам. Нет, у вас не морды, у вас портреты дерзких мужиков. Вот морда императора Наполеона, а вот еще… А вот поп наш русский, хитрец и сластолюбец, – демонская натура, но весьма уважаем положительными германцами. Н-да-ас… А здесь еще чья-то симпатичная пиратская мордуленция!
Впрочем, в подобные мелодраматические минуты мои незрячие пальцы чаще всего отыскивают скромную желтую фуражку нашенской «Столичной» – душевное общение с землячкой весьма благотворно действует на мою психику, на мои оледенелые конечности. Русская родная водка – вернейшее лекарство от нервов и прочих навязчивых дамских психических немочей. И пусть противники сего народного лекарства лучше не лезут мне на глаза в часы моего самодеятельного лечения – могу ненароком больно зацепить…
Если судить по мне – хлебом не корми, но позволь пострадать вволюшку русскому господину. В особенности русское неприкаянное изнеженное сердце в этом мазохистском упражнении нуждается. Русский господин в эти самые страдательные чувства прячется, точно в крепость какую неприступную.
И который век бежит и бежит он в это несладостное крепостное убежище от самой жизни, от действительности ее. От уютного невозмутимого лицемерия и ханжества, от всей ее двусмысленности и порочности.
Бежит от безусловной тленности всех праздничных проявлений ее.
Бежит от безумных единоличных глаз, речей, конституций…
Бежит в эту черную грешную крепость, догадываясь, но не желая, не позволяя верить собственным догадкам, что сам он давно близок к сумасшествию и поступки его нынешние в своей ежедневной рутинности – самое настоящее преддверие Судного дня. Потому что подглядывая в зеркало за самим собою, он явственно лицезрит на своем челе сатанинские веселые прижиги – Знак Зверя…
Видимо, кстати выдумали нынешние веселые винокуренные мастера и водку по прозвищу «Зверь» – глаголят, недурной напиток. Глаголят русским слогом в рекламной паузе телевизионной. В этих недешевых, странно бодрых и насурманенных паузах всегда черпаешь чрезвычайно жизненную информацию для полноценного существования в этой безумной русской действительности.
Этюд девятый
Именно существуя в этой безумной сновиденческой действительности, я и оказался в положении лежа, в виде внутриутробного плода с незрячей физиономией, обращенной, вернее, сунутой в несколько прогорклые, пряные, опавшие осенние листья в совершенно чудесном, состарившемся столичном дворике, частично отгороженном чугунной вязью чудесно сохранившегося забора времен сталинизма.