Нет, разумеется, этот праздничный детский букет – обыкновенное наваждение, галлюцинация. Нервы, черт бы их побрал! Но, видимо, после обнимания с этим волосатым хозяином в банановых трусах и расстегнутым лазурным животом мне вряд ли придется по вкусу какая-нибудь рядовая пахучая сдоба… Ведь как пить дать отвергну я и любимейшие баранки, начиненные маковыми соринками и запахом… пота профессора!
Я стоял, подпирая дверь ванной комнаты, рассуждал на кондитерские темы и старательно отгонял, отпихивал одну здравую мысль: откуда, братец мой, в тебе нынче столько хладнокровия – или на мясника экзамен сдаешь?
Ну, юмористов-сторожей уговорил уйти в мир иной. Ну, Григория, их молодого волчонка, почти что приговорил к исключительной мере наказания…
Отчего же здесь, точно бандит-профессионал, вспорол брюхо какому-то сумасшедшему профессору, завел в ванну и окончательно приколол, словно перед тобою не сущность человеческая, а обыкновенный опасный (но ведь смертельно же контуженный!) хряк-хищник.
Нет, вполне допускаю, что за дверью захлебывается собственной кровью обыкновенный маньяк – про какой-то морозильник намекал, с игрушкой мясницкой набросился, и не увернись вовремя – не этажерка старинная распалась бы, а башка твоя садовая вместе с туловом, модно задрапированным в иноземное пальтишко в ворсинках и без одной пуговички (Гриша, маленькая упитанная сволочь, постарался).
Но ведь черт тебя возьми, ты-то не маньяк, зачем же в такую хладнокровную утонченность играешь?
Ведь не эсэсовский пыточных дел мастер, а?
Почему же ничего не шелохнется в твоем сердце, которым ты вроде бы пишешь свои детские искренние приключения, в которых всегда побеждает добро, чистосердечие, свободный добрый юмор, через который очень правдиво виден сам молодой, обаятельный, в меру остроумный и совсем не саркастический, но странно по-стариковски умудренный автор, которому наверняка любая недоверчивая мамаша доверила бы свою детоньку, свою сопельку, потому что от дяди-писателя исходит такая добрая космическая сила, такое терпеливое внимание к природе вредности ее единственного…
А добрый дядя-писатель уже третьим трупом забавляется и переживать, рефлексии какие-нибудь разводить даже не подумывает.
Напротив, его мучает мысль: не дай бог получить отвращение к маковым баранкам и пирожным-эклерам, не дай-то бог, чтоб вышла такая несправедливость!
Этюд двенадцатый
Еще раз поднесши влажноватые ладони к обонятельному аппарату, я убедил себя: все, никаких кондитерских миазмов, отмылись они, прилипчивые. Просто в воздухе еще плавают концентрированные песчинки смертного ужаса, что осыпались с профессора, минуту назад прошедшего здесь. Из-за таких вот потеющих трупно-кондитерским потом профессоров и приходится осваивать смежные специальности домашнего душегуба и животореза.
Как я теперь маковые баранки с кофеем кушать буду, одному черту известно. Попутал рогатый сунуться именно в эту дверь!
И только сейчас вспомнил, ведь вошел-то не для упражнения по вскрытию жирного живота профессорского, а потому что узрел во глубине нечто не поддающееся описанию, нечто донельзя зареванное, нечто такое несегодняшнее, доверчиво глядящее, не моргающее, в алмазных родных слезках…
Где же она, моя принцесса-лебедь, моя несмеяна, моя обиженная и запуганная этим голым волосатым чудищем с ученой степенью? Не примерещилась же мне, болвану, эта русоголовая, с русской царственной косою девочка-лебедь?
Окинув прощальным взглядом дверь ванной – через тонкую бритвенную щель сочился бесполезный электрический свет, – я щелкнул выключателем – желтое неспокойное лезвие исчезло. Совсем ни к чему мертвым профессорам мертвый электрический свет – домашняя педантичная бережливая привычка и здесь, в этой несколько фантасмагорической ситуации, дала о себе знать.
Этот машинальный жест руки ясно дал мне понять, что существую я в живой действительности, а не в ночном очередном сновидении, расставаясь с которым стараешься не вспоминать его, его ужасно притягательные волнующие подробности…
Ра-аз! – и вместо полного, сладостно упругого шелкового женского бедра сочно-алый срез, только семечек арбузных не достает, чтобы припасть жадными, истосковавшимися губами к сочащемуся свежему… Дьявольщина!
Именно дьявольщина, но зато какая неутолимо сладостная и вечно терпкая, точно южное неперебродившее вино, когда цедишь и цедишь эту кровяную жижу, а жажда только возрастает, и сладостно цепенеешь от своей всепогубляющей жадности к смертельным, очаровательным нектарным напиткам из плоти…
Наедине со своими сновиденческими жизнями я нисколько не конфужусь, не делаю страдальческие мины-паузы – я просто не препятствую живой озорной их игре. Игре в смертоносные приключения веселого забавного персонажа. Который, разумеется же, никакой не патологический тип – напротив, он чрезвычайно жизнелюбив, он чрезвычайно жизнелюбив, но что поделаешь, он обожает, он навечно прельщен сладким вином избранных человеческих дев.
Он не маньяк. Он особа, приближенная к верхам империи-колонии.