в год Великой депрессии, когда немногие семьи

могли позволить себе иметь детей,

и уж меньше всех Бен и Рут,

а ведь у них, как я теперь понимаю, в середине

или в конце двадцатых родился еще

и мертвый ребенок,

может быть, мой брат,

а может быть, и сестра, которая гуляла бы со мной в парке,

проникнутая чувством ответственности,

унаследованным от матери,

водила бы меня к фонтанчику, если бы я захотел пить.

Все же это была сестра, как призналась мне мать,

когда я был уже взрослым,

дочь, желанная для Рут дочь,

которая скрасила бы одиночество,

от которого страдала мать, живя среди самцов.

Я рассказываю об этих сугубо личных вещах

только для того, чтобы точно

очертить место и время моего появления на свет и

утвердить свое, пусть и призрачное, право говорить от лица века,

быть скрытым наблюдателем,

далеким до поры от великих и ужасных исторических потрясений,

ибо для каждого из нас когда-нибудь

приходит Время, не так ли?

Однако сейчас я могу признать, что мне трудно вообразить отца

молодым, горячим, отважным и упрямым.

Детство принадлежало только мне или моему

брату, это была наша собственность,

к которой отец не имел ни малейшего отношения,

в моей памяти отец навсегда остался

серьезным солидным человеком, сидящим в кресле возле радиоприемника,

слушающим сводки с фронтов Второй мировой войны

и одновременно читающим такие же сводки

в вечерней газете, которую он держал,

словно полог армейской палатки.

Отец умер сорок лет назад,

и я с болью могу признать, что чем дальше в прошлое уходит его смерть,

тем более расплывчатым становится он в моей памяти.

Личность исчезает или становится более сложной,

мы остаемся наедине с твердо установленным, но невидимым фактом:

в памяти живет дух, лишившийся подверженного слабостям характера,

хотя сам человек тоже был им подвержен; какие-то вещи он делал правильно, какие-то нет,

но теперь он существует только как голая душа, которая выстрадала жизнь

и растворилась в ней.

Но я храню и оберегаю в своем воображении его образ

вопреки печальной правде лишенной облика души,

и это служит мне слабым утешением,

ибо сверкающая и переливающаяся яркими красками жизнь

не может вечно сохраняться образами памяти

во всей своей богатой уникальности.

Он играл в теннис в белых парусиновых брюках.

У меня есть фотография,

сделанная старой портативной «лейкой» того времени,

объектив которой,

похожий на мехи аккордеона,

выдвигался вперед по двум направляющим штырям.

Рука ловко согнута в локте,

тело устремлено вперед,

белая рубашка с длинными рукавами,

темные волосы, темные усы,

вся фигура у дальней стороны сетки,

кадр почти целиком заполнен полем корта,

общественного корта с покрытием из красной глины.

В углу снимка видна спина неизвестного анонимного соперника,

навечно застывшего в отчаянной погоне за мячом.

Дальний фон — многоквартирные дома Бронкса,

выкрашенные сепией

по моде 1925 года.

Моя мать тоже играла в теннис.

В тридцатые годы они вместе ходили на корты,

а я стоял за проволочной сеткой и канючил,

дожидаясь своей очереди.

Она похоронена рядом с ним на кладбище

Бет-Эль в Нью-Джерси.

Но, пережив отца на тридцать семь лет,

мать навеки запечатлелась в моей памяти.

Последний раз она встречала свой день рождения

в отделении интенсивной терапии, когда ее только что

отключили от аппарата искусственного дыхания.

Поздравляю тебя, мама, сказал я,

тебе сегодня стукнуло девяносто пять.

Она подняла бровь, открыла глаз

и едва заметно улыбнулась —

эта улыбка пыталась задержать уходящую жизнь;

девяносто четыре, поправила она меня.

Это был наш последний разговор.

Но и теперь, через несколько лет

после ее ухода из жизни,

я продолжаю ощущать ее смерть

как непривычную тишину, молчание,

молчание человека, который

всегда должен был что-то сказать по поводу нашего вкуса

и по поводу наших привычек

и при этом всегда утверждал, что говорит только тогда,

когда его об этом просят.

Она сумела овладеть только одним

достижением современной техники,

которую вообще-то недолюбливала и не понимала,

автоответчиком. «Позвони маме» — это все, что она

позволяла себе сказать машине, которая

моим голосом требовала сообщить

имя и номер звонившего.

Мой голос при этом не был похож

на голос живого человека —

это был ясный, четкий безликий голос

говорящей машины, для слуха машины и

предназначенный.

«Позвони маме» — вот что я услышал бы и сегодня,

установи мы телефон в ее могиле.

В 1917 году мой отец закончил прохождение

военно-морской подготовки,

получил звание сигнального офицера и вскоре после этого отбыл в расположение

экспедиционного корпуса в Европе.

Его не успели обмундировать в новую военную форму,

и он был как белая ворона среди ранцев

и обмоток других новобранцев.

Потом, совершенно непостижимым образом,

а может, это только кажется, что непостижимым,

ему изменили звание, причем сделано

это было не Аннаполисом[10],

а местным командованием.

Отца направили в окопы

служить военно-морским наблюдателем

по связи с флотом.

Все правильно, ведь связь и была

его специальностью, как она была специальностью

всех мужчин в нашем роду,

начиная с деда,

который прибыл в Америку в 1887 году и

стал печатником.

Конечно, отец понимал,

что световая сигнализация и сигнальные флажки

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Мастера. Современная проза

Похожие книги