— К царевне езжай! — строго оборвала экономка. — Завтра же... Да не скули, не мямли...
— В ноги паду к матушке, — возопил старик, забыв об отмене древнего челобитья. — В её рученьке жизнь наша... жизнь наша бренная, аки листок с дерева... Лобызать буду рученьки.
— Получишь рученькой… Ой, зуб заноет от тебя, умолкни!
— Пропали мы, Ефросьюшка...
— Сдурел ты, никак... Обскажешь толково. Мол, сулились их высочество быть в Преображенском, насчёт Суздаля молчали. Ну, не мне же ехать!
Стукнула каблуком, горделиво усмехнулась. Простофиля Никифор! Давно выдал себя. Не раз Алексей заставал его подслушивающим, бил дверью наотмашь. Тем нужнее она, Ефросинья, делящая ложе с царским сыном, к тайнам его сопричастная. Даром что пленная девка простая.
Меншиков обусловил: о серьёзных проступках наследника будет сообщать царевна Наталья, Со слов Никифора или иного кого... Ефросинья и во дворце не оробела бы, да не след ей соваться.
Наутро Никифор, побрив заскорузлую щетину, влез с кряхтеньем и жалобами в сани.
Две недели шла почта в главную квартиру, две недели обратно. Алексей это время томился ощущением провинности. Вдруг раскаивался: проведает отец, ускорит женитьбу на немке. Гадал на перстне — из недр янтаря вынырнула немка, злая, в волосах змеи. Вроде Медузы Горгоны из книжки Гюйсена. Подался в Преображенское. Наталья высмеяла — зелен ещё жених, подрасти надо. А немка не зверь, не укусит. Грех иноверку брать? Глупости, такие браки не запрещались церковью даже в России. Сие — акт политический, профит государству. Наталья говорила сурово и, как показалось Алексею, осуждающе, будто таила что-то недоброе. Царевна Марья[63], слезливая толстуха, завесила образ богородицы и разложила странные карты, с фигурами животных, рыцарей, знаков Зодиака. Названье им — тарок, в колоде их семьдесят шесть, число антихристово. Суеверие, — сказал бы Гюйсен. Но сердце сжалось, притих. Тарок пророчил дальнюю дорогу, нечаянные известия, бракосочетание и Марью обрадовал.
— Полюбуюсь на вас, голубков, и умру, — сказала она сладостно.
— Ведьма она, — буркнул Алексей.
Свечные сполохи плясали на картах, рыцари хмурились, шевеля тараканьими усами. Марья охала, квохтала: русская невеста, русская. Тарок не врёт. Потом сняла плат с иконы, бухнулась грузно, потянула племянника. Ради него прибегла к чёрной магии.
— Прощенья проси!
Царевич унёс немоту в натруженных коленях. В детском подгузнике держат его. А он мужчина.
В ласках Фроськи почудилась снисходительность. Придравшись к пустяку, поссорился с ней. Мужчина он, взрослый мужчина. Велел оседлать коня, поскакал на двор к Долгоруким — один, без провожатого. Там, у двух сыновей боярина, собиралась кумпания. Долгорукие и приобщили к вину. Закатили веселье на три дня. У всех были клички — «жибанда», «рыжий», «игумен»... Пользуясь отсутствием старших, братья Долгорукие притащили ворох старой одежды. Кумпания рядилась, делала бороды, машкеры, пела глумливые обедни. Алексей ловил себя на том, что подражает отцу. И пусть! Нахлынуло отчаянное своеволие. Утверждаясь в мужских своих правах, зело напился. Спускаясь во двор освежиться, едва не свалился с лестницы. Чмокал талый снег. Сверстники гонялись за дворовыми девками, визг стоял в ушах. Мелькнули, поманили голые икры. Можно и это... Девка, привычная к сим забавам, влетела в сарай, упала на сено, зипун задрался.
Потом буйство вспоминалось с горечью. Не смог он... Ничего с ней не вышло. Фроська снова приучала к себе. Он признался ей. Она нашла слова хорошие, целительные.
— Ты из всех мужиков мужик. Кто всех любит — никого не любит. Ты — по-настоящему...
Внезапно в райские амуры с Фроськой, словно бомба, — приказ царя. Явиться в армию, в некую Жолкву. Первая мысль — о медузе-немке. Не там ли свадьба?..
Местечко Жолква, избранное местом главной квартиры, в двадцати пяти вёрстах от Львова. У царя ни досуга, ни охоты объясняться с сыном. Ситуация на театре воины осложнилась — предательство Августа, сносившегося с Карлом ещё прошлой осенью, стало бесспорным. Фальшивый союзник открыто на стороне врага. От польской короны отрёкся. Шведы в Варшаве, на троне фаворит Карла, шляхтич Лещинский[64].
Разговор с Алексеем был короткий.
— Собака гадит, да землёй закидывает. Ты и этого не сумел.
Бить будет?
— Видели тебя в Суздале. Позор, соблазн для людей. Гадишь мне. Средь бела дня твоё непотребство.
Не прикоснулся. Нечто разлитое в самом воздухе принудило опуститься, сжаться. Извлекает из гортани слова, за которые исказнит себя потом.
— Этому тебя учат? Дьяконы-архидьяконы, крапивное семя...
Отцовская рука, огромная, пахнущая табаком, выпросталась из рукава, заслонила рябые плитки пола. Губы Алексея елозили по ней, чмокали по-детски.
— От дела к безделью льнёшь. За границу пошлю...
К немке? Нет, слава богу, для образования... Только не сейчас. Время трудное, сын должен помочь отцу. Понятно ли? Хочет ли исполнять свой долг честно?