Приют и фавор в гимназии нашли воспитанники евангелической общины города Галле — очага вольномыслия. Они гораздо менее, чем прочие лютеране, уважали обряд, выше ставили значение добрых дел, а значит, и роль человеческой воли. В таком духе наставлял гимназистов Христиан Глюк — сын основателя, последователь Декарта. Розовый толстячок с выражением лица полусонным, философ на уроке зажигался, пухлыми короткопалыми ручками махал вдохновенно. Мир, сотворённый богом, материален, материя есть субстанция единственная, достоверность всего сущего человек постигает умом. Неслыханно! Где же тогда неисповедимые божьи соизволенья? Земцов первый решился спросить, поднялся, а губы выдавили:
— И царь в это верует?
Смутился и сел, сердитый на себя, — ляпнул не то, что приготовил, царя приплёл нагло. Новизна услышанного ошеломила его. Грамоте и счёту обучал приходский псаломщик, затем Михаил набирал познания беспорядочно, о Декарте ведать не ведал.
— Верует? О, майн готт!
Едва не взлетел над столом кругленький философ. Замахал, зачастил. Декарт не верует, а знает, составил себе идею о вещах. Кому нужна слепая вера? Что можно добыть ею? Ничего! Если хочешь познать — сомневайся! Да-да, сомневайся в том, что видится, кажется...
— Вы видите, досточтимый доктор, мне приходится объяснять им простейшие истины!
Христиан в пылу красноречия обращался к портрету Декарта. Мыслитель прятал улыбку сарказма под большим, отвислым носом. Он посмеивался над невеждами. Земцову стало бесконечно стыдно.
Конфуз сей произошёл в прошлом году, в самом начале курса. Сейчас готов хоть в огонь за Декарта. На дуэль вызвать того, кто скажет о нём плохое. Выбежать на Красную площадь и выкрикивать максимы, затверженные, как «Отче наш»:
«Я мыслю — следовательно, существую!»
«Дайте мне материю и движение — и я переверну весь мир!» Глюк, к тому же, доказал убедительно: его величество царь поступает как картезианец. Он правит Россией на основе знания и внедряет просвещение. Теория без практики мертва, — учит Декарт. Его величество того же мнения.
Занятия философией — для Земцова любимые. Отлично успевает он и в языках. А сверх наук обязательных увлекается рисованием. Часто, оборвав запись в тетради, начинает возводить дома, храмы, зубцы кремлёвских стен. Невдалеке от отчего двора строилась церковь — Михайло тянулся туда, подсоблял, зарабатывал монетку на пирожок, на калач.
Много раз повторен в тетради Декарт. Сомнение, мерцающее в тени насмешливого носа, передать было трудно. Земцов работал месяцами, благоговейно. Копия сделана. Свой Декарт, свой собственный, заперт в деревянном сундучке, поедет в Петербург...
О новом городе, о царском парадизе, в Москве говорят с недоверием и ревностью, с опаской. Для гимназистов он — неизбежная судьба. Прежде всего Петербургу, будущей столице, нужны образованные люди.
Должность, уготованная Михаилу, известна. Иностранцев там сотни, к кому-нибудь из них приставят переводчиком. К кому? Примется мечтать посадский — возникает постройка. Дом, корабль, воздетый на стапель, крепость...
В июне 1709 года Доменико заканчивал второй каменный бастион — канцлера Головкина, остриём к протоке. Туда же смотрит кронверк, насыпанный на том берегу. Работные, коих и на сей год потребовалось сорок тысяч, облицевали его дёрном, а вал крепости по всей северной стороне разрыли, раскидали, босыми ногами примяли. Ухают копры, глубоко вгоняют толстые сваи — опору для каменной кладки.
В эти дни в армии, подтянутой к осаждённой шведами Полтаве, Пётр созвал военный совет. Надлежало решить, «каким бы образом город Полтаву выручить без Генеральной баталии (яко зело опасного дела), на котором положено, дабы апрошами ко оной приближаться даже до самого города».
«Зело опасное дело...» «Журнал» повествует словами Петра — это его лаконизм, его прямота. Призрак нарвского несчастья, первого столкновения с Карлом, витал под низким потолком хаты. Тёплый ветер колебал рушники на оконцах, свечное пламя замирало и вспыхивало, король-победитель возникал неотвязно — все победы последних лет не могли его истребить. И Пётр, глядя на генералов, вдруг с новой остротой ощутил тяжесть беды, тогда постигшей. Неужели опять та же участь? Будущее, всегда доступное ему, всегда отзывавшееся, отгородилось непроницаемой завесой. Опасно, зело опасно вступать в баталию... Никто не произнёс это вслух, но сказанное генералами к тому сводилось, и теперь они сидели молча, каждый со своими сомнениями. Постаревший Шереметев; измученный недомоганиями, интригами подчинённых, ссутулившийся под царским взором Репнин.
Беспечная улыбка Данилыча казалась врезанной навек, широкие плечи Боура, кряжистого латышского мужика, — он понуро изучает свои ладони...