В то время в Законодательном собрании появились свой Барнав и свой Мирабо: Верньо и Инар.
Верньо — натура поэтическая, нежная, один из тех приятных людей, которых увлекают за собою революции, — вырос на бесплодных землях Лиможа нежным, медлительным, скорее чувственным, нежели страстным; он родился в зажиточной благополучной семье, рос способным мальчиком, позднее был замечен Тюрго, тогдашним интендантом Лимузена, и тот направил его учиться в Бордо; его манера говорить была не столь резкой, не такой мощной, как у Мирабо; но, черпая вдохновение у древних греков и несколько перегружая свои выступления мифологией, он тем не менее был не так многословен, как Барнав Что делало его выступления живыми и красноречивыми, так это постоянно звучавшие в них человеческие нотки; в Собрании немало было ярких, страстных трибунов, но даже они не могли заглушить шедших из самой глубины души Верньо естественности и человеколюбия; возглавляя партию спорщиков, крикунов, забияк, он умел подняться над обстоятельствами, никогда не теряя самообладания и достоинства, — даже если положение было чрезвычайным; недруги считали его нерешительным, мягкотелым, даже безразличным; они спрашивали, где его душа, которая словно отсутствовала; и они были правы: он обретал свою душу, только когда делал над собою усилие, чтобы удержать ее в своей груди; душа его целиком принадлежала женщине: она блуждала на ее губах, светилась в ее глазах, звенела в арфе прелестной, доброй, очаровательной Кандеи.
Инар — полная противоположность Верньо, олицетворявшего до некоторой степени покой, — Инар являл собою гнев Собрания. Он приехал из Грасса, родины терпких ароматов и мистраля, и потому временами ему случалось переживать неожиданные вспышки неудержимой ярости, подобные порывам этого короля ветров, способного одним дуновением своротить скалу и оборвать все до единого лепестки с роз; его незнакомый дотоле голос вдруг загремел в Собрании, словно гром среди ясного летнего неба: с первым же его раскатом все Собрание вздрогнуло, даже самые рассеянные подняли головы, и каждый, затрепетав, подобно Каину, когда обратился к нему Господь, готов был спросить: «Меня ли зовешь?» Кто-то осмелился его прервать.
— Я спрашиваю, — вскричал он, — у Собрания, у Франции, у целого света, у вас, сударь!..
И он указал на прервавшего его господина.
— Я спрашиваю, есть ли среди вас хоть один человек, кто искренне и чистосердечно может утверждать, что эмигрировавшие принцы не замышляют против родины?.. Я спрашиваю, во-вторых: посмеет ли кто-либо из присутствующих в Собрании отрицать, что любой заговорщик должен быть немедленно осужден, задержан и наказан?
Если такой человек есть, пусть встанет!
— Здесь говорили, что снисходительность — необходимая черта сильного человека, что сила сама по себе действует обезоруживающе; а я вам говорю, что нельзя терять бдительность; деспотизм и аристократия — всегда начеку, и если нации хоть на мгновение заснут, они проснутся в цепях. Самое страшное преступление — стремиться снова ввергнуть человечество в рабство. Ежели бы огнь небесный оказался во власти человеческой, следовало бы поразить им тех, кто покушается на свободу народов!
Подобные речи звучали впервые; это необузданное красноречие никого не оставило равнодушным, увлекая за собой, подобно снежной лавине, сорвавшейся с вершины Альп и потащившей деревья, скот, пастухов, дома.
Тотчас же было принято следующее постановление:
«Если Луи-Станислав-Ксавье, принц Французский, не вернется в течение двух месяцев, это будет означать, что он отказывается от права на регентство».
Затем 8 сентября:
«Если эмигранты не вернутся до первого января, они будут объявлены виновными в заговоре, арестованы и преданы казни».
29 ноября дошел черед и до духовенства: