Если в конце 1930-х годов «гуманизм» определяется через «ненависть» позитивно, то ключевым для конца 1950-х является негативное определение через «войну» и даже, как можно видеть в приведенных примерах, через связку «войны» и «безумия». Объявленный в 1956–1957 гг. конец агонического противостояния классов внутри СССР и анонсирование начала внешнеполитического мирного сосуществования и экономического соревнования двух систем (в отличие от их непримиримой борьбы) не отменяет демаркационной линии между «социализмом» и «капитализмом», на воспроизводство которой работает понятие «социалистического гуманизма», но придает последнему новый, принципиально антивоенный смысл. Возможно, наиболее детальную разработку, подобную тщательному профилированию темы «ненависти» в 1930-х годов, тема «мира» также получает в кино– и литературной критике, где она парадоксальным образом соединяется с образцами риторики 1930-х, в частности, с метафорами художественного производства как «битвы» и «фронта»:
Облик нынешнего международного кинофестиваля… показывает концентрацию художественных сил на гуманистических позициях антимилитаризма, антифашизма… Не будем идеализировать и приукрашивать положение дел на кинофронте… В наше время сама память человечества становится объектом столкновения двух противоборствующих сил: сил прогресса и гуманизма, помнящих о том, что было, и сил реакции, человеконенавистничества, стремящихся вытравить в людях память о тех бедствиях, которые пережиты народами по вине империализма, по вине фашизма[325].
Перестройка оппозиции, разделительной линией которой служит понятие «гуманизм», приводит к смещению негативного полюса: место «капитализма», определяемого через труд и классовую борьбу как режим классовой эксплуатации «трудового народа», занимает «капитализм» как «милитаризм» (и даже «фашизм»), уничтожающий человечество в целом. Интернационализуется и объект «гуманизма», который покидает государственные границы СССР: «дружба между народами» оказывается родовым обозначением как для «дружбы народов СССР», так и для «единства всех прогрессивных сил человечества». Таким образом, смысловой схемой конца 1950-х – начала 1960-х годов становится соединение тем «труда» и «мира», тогда как тема «борьбы» (в 1930-х результируемая в «священной ненависти») все более смещается в метафорический план официальной риторики, отвердевая в тропах «фронта», «столкновения», «концентрации сил» и т. д., которые приобретают все более отвлеченный характер, будучи спроецированы на все более удаленные от поля классовых битв объекты метафорического переноса («кинофронт», «самоотверженная борьба за счастье» и т. п.). Одновременно с этой прямой демилитаризацией понятия «гуманизма» его контекст с конца 1950-х задают также темы «счастья» и «творчества», сопряженные с замещением ключевой категории «массы» из риторики 1920–1930-х годов категорией «личность». Именно в этой неразрывно понятийной и политической ситуации, которая порождает отчетливые противопоставления ряду базовых истин, принадлежащих предшествующему периоду и ранее господствовавшей фракции государственной бюрократии, получает развитие тема «всестороннего развития человеческой личности в условиях коллектива», обширно представленная впоследствии в корпусе советской психологии и социологии 1960-х.
Побочным продуктом такого смещения контекста становится смысл, который приобретает понятие «социалистического гуманизма» в языке уголовного наказания. Здесь тематика 1930-х, борьбы с «проявлениями темного прошлого» (в качестве которых квалифицируется преступность при социализме), также соединяется со специфической для конца 1950-х темой, примата личности и универсального (в отличие от классового) понимания «человека»: «Социалистический гуманизм, как один из принципов деятельности органов, исполняющих наказания, проявляется в уважении к личности осужденных, в запрещении унижать их человеческое достоинство, в средствах и методах исправления и перевоспитания. Вся система организации труда осужденных… ставит перед собой цель привить им благородные нравственные качества советского человека, и эта цель может быть достигнута только тогда, когда средства исправительно-трудового воздействия по своему характеру глубоко гуманны и человечны»[326]. Встраивание понятия «гуманизм» в это одновременно официальное и техническое высказывание, которое, по ряду внутренних критериев функционирования и в сложившейся к 1960-м годам системе разделения административного труда, не нуждается в подобном политическом обосновании, позволяет увидеть (хотя в данном случае не вполне объяснить), какое обширное смысловое пространство в новой политической конъюнктуре пересекает заново установленная граница между «социализмом» и «капитализмом». Вместе с тем введение именно в этот, технический и предопределенный институциональной инерцией, контекст «родового» (в отличие от классового) понятия «человек»[327] характеризует масштаб произведенной в рамках политического поворота смысловой инверсии.