Личность Сьейеса всегда вызывала интерес у историков, причем иные его оценки даже со стороны общепризнанных авторитетов выглядят спорными. «Тщеславный, алчный и слабохарактерный интриган, готовый прислониться ко всякой силе, умевшей вознаграждать его усердие», - так судил о нем А. С. Трачевский[1032]. Думается, все же считать Сьейеса слабохарактерным несправедливо. А вот с мнением Е. В. Тарле о Сьейесе как о «надутом резонере», который «был не то что просто эгоистом, а был, если можно так выразиться, почтительно влюблен в самого себя»[1033], нельзя не согласиться. Собственно, все пять директоров подходили под определение, которое дала им герцогиня Лаура д’Абрантес: «...чудовищный сброд безначалия, тиранства и слабости»[1034]. Сьейес вполне мог согласиться с таким определением в отношении четырех своих коллег, но себя он ставил выше их всех и вообще кого бы то ни было.
Да, если Баррас, при всей его одиозности, все-таки был незаурядной личностью, то остальные три директора - и бывший министр юстиции, самый (если не единственный) честный из директоров, но недалекий Луи-Жером Гойе (1746-1830); и в прошлом председатель Совета старейшин, пугливый конъюнктурщик Пьер Роже Дюко (1754-1816), который благоговейно подслуживался к Сьейесу; и Жан-Франсуа Мулен (1752-1810), совершенно безвестный генерал, «угрюмое ничтожество», по мнению А. Вандаля[1035], - все они были настолько безлики, что их как политических деятелей современники просто не брали в расчет.
Трое безликих директоров вели себя по крайней мере скромно, не шокируя парижан, как это делал «султанчик» Директории Баррас, который «окружал себя роскошью, выставляя ее напоказ»: разодетый в шелка, бархат и кружева всех цветов радуги, он устраивал шикарные приемы и в собственном замке в Гробуа, и на даче в Сюрэне: «когда он катил туда в экипаже, запряженном булаными лошадьми в серебряной сбруе, парижане говорили, что он, должно быть, много наворовал, чтобы так пускать пыль в глаза»[1036].
Впрочем, репутация «неслыханной продажности» (по выражению современника[1037]), столь характерная для Барраса, пятнала всю Директорию. Главное же, ее правление воспринималось большинством французов как опостылевшее зло, «посмертная тирания Конвента»[1038]. Вот что писал об этом один из честнейших политиков того времени, герой трех революций Нового и Старого Света маркиз М. Ж.П. де Лафайет: «Представьте себе это скопище индивидуумов, которые путем политических и социальных преступлений захватили все должности и места. Самые низкие из них награбили себе состояние <...>. Представьте себе затем толпу низших должностных лиц, творивших каждый в своей коммуне и святотатства, и насилия, хоть они и прикрывались республиканским флагом. Вот чем, в сущности, сделалась Французская республика»[1039].
Против такого режима были настроены и «низы», и «верхи» - как «слева», так и «справа». Даже крупная буржуазия, которая, собственно, обеспечила приход Директории к власти и поначалу щедро ее финансировала, теперь перешла в оппозицию к ней, убедившись в том, что Директория защищает «интересы узкой клики, а не буржуазии в целом»[1040].
Очевидную шаткость режима Директории стали осознавать и сами директора. Необходимость срочно искать пути и средства к упрочению власти в стране и к собственному спасению раньше всех понял самый проницательный и предусмотрительный из директоров - Сьейес. Инстинкт самосохранения подсказывал ему, что Директория обречена погибнуть, и, чтобы не пойти ко дну вместе с ней, а вновь, как это было всегда, остаться на плаву, нужно устроить очередной coup d’état, который усилил бы центральную власть, - разумеется, с ним, Сьейесом, на самом ее верху. К лету 1799 г. в результате «обычной перетасовки директоров» (по наблюдению А. Вандаля[1041]) он стал на четыре месяца президентом Директории и уже в этом качестве приступил к осуществлению своего плана. А план был мудреным. Олигархическая ли республика или ограниченная монархия - для Сьейеса значения не имело. Его генеральная идея, в которой он усматривал единственную возможность не только спасти отечество и себя самого, но и возвысить себя вместе с отечеством, заключалась в следующем: «Должна быть одна голова и одна сабля, которая должна подчиняться этой голове»[1042]. Роль головы он, конечно, предназначал себе. Оставалось подыскать достойного кандидата на роль