Подумав, что это антракт, Софи поднялась. Но происходила лишь смена картин, люстры продолжали по-прежнему тускло мерцать, в партере никто не шелохнулся, капельмейстер, оставаясь на возвышении, даже палочки не выпустил из рук.

Тётя Ольга говорила что-то вполголоса Извольскому, успевшему поменяться местами с Сашком.

Заметив, что Софи стоит, она удивлённо прищурилась.

— Что с тобой?

— Мне нехорошо, я хочу уехать.

— В уме ли ты?

Тётя Ольга показала глазами: насупротив сидят цари; пока они здесь, светская женщина — как часовой на посту; распускаться недопустимо.

Она протянула Софи не покидавший её золотой флакончик английских солей:

— Подбодрись и на понюхай!

— Oest qu'elle est vraiment palotte[362], — заметила баронесса. В утешение она поведала Софи со слов мужа, что их величества не останутся до конца; терпеть, следовательно, всего ещё одну только картину.

— Et je serai la pour faire au besoin le cavalier servant, — прибавил Извольский. — Il faut absolument que je me sauve apres la cavatine[363]; j'ai encore des pieces a signer ce soir[364].

Музыка возобновилась.

Софи села в кресло. Гордость продолжала её душить, не давая доступа никаким другим чувствам и мыслям. Спектакль, музыку, царей, соседей заволокло опять густым туманом.

Остальные приглашённые и сама хозяйка ложи погрузились сейчас же в поплывшую перед ними красивую сказку.

На сцене была лунная ночь и знакомый уже берег с деревьями и осокой над Днепром. Только мельница полуразвалилась, а площадка подле дуба местами заросла травой. При свете месяца со дна реки на берег выходили нежиться русалки.

Насторожившись и почуяв, что где-то близко люди, они оробели и скрылись.

Задрожали бархатные теноровые ноты: «Невольно к этим грустным берегам…»

При первых звуках каватины княгиня Lison закатила глаза.

— Ce timbre de voix me donne toujours des frissons delicieux.[365]

Она, по обыкновению, повернулась за сочувствием к соседкам. Но баронесса умоляюще попросила её помолчать.

Тётя Ольга опустила веки.

— «Мне всё здесь на память приводит былое и юности красной привольные дни», — лилась широкая волна bel canto[366].

Старухе чудилось, что всё это происходит не сейчас, а полвека назад и поёт Марио[367]. Встали тени, вереницы давно ушедших теней, напомнивших о многом, многом…

Чудо продолжалось несколько мгновений. Тётя Ольга была другого закала! Рабочий день её далеко не кончился: после театра она едва поспеет на вечер, куда званы знакомиться со светской знатью благонадёжные деятели новой, третьей, Думы; а до того надо ещё поисповедовать как следует Извольского.

Собинов допел каватину, но министр продолжал неотрывно следить за оперой.

Скрипки проделали в унисон длинный вступительный пассаж. Листья с дуба посыпались. Перед князем появился одичавший рехнувшийся мельник.

Все глаза в театре приковал к себе Шаляпин. Полунагой, всклокоченный, в лохмотьях, с безумной искрой в глазах, с обрывками листьев в спутанной бороде, он давал потрясающий образ.

— «Я бесам продал мельницу запечным, а денежки… а денежки!..»

Зазвеневшие ноты верхнего басового регистра перешли в зловещий шёпот:

— «Их рыбка-одноглазка сторожит»…

И на высоком ми-бемоль Шаляпин дико, жутко захохотал.

— Почти старик Сальвинии[368] в «Короле Лире», — восторженно шепнул Сашок Извольскому.

— Фигура! — согласился генерал в черкеске.

Князь Жюль, смущённо озиравшийся до тех пор на Тата, поднял бинокль.

— Et dire que c'est un[369] бывший архиерейский певчий.

Но дамы ожесточённо на него зашикали.

— «Какой я мельник, — гремел Шаляпин, закидывая руки, будто за плечами у него были недоросшие крылья. — Говорят тебе, я ворон, а не мельник!»

Затем, присев на корточки, он мутным взглядом уставился на месяц, как волк, осенней ночью волчицу подвывающий.

Слушатели сидели в оцепенении до тех пор, пока не упал занавес.

Софи, очнувшись, встала и подошла к тёте Ольге.

Но та её и не заметила в разгаре доверительной беседы с Извольским.

Министр в чём-то убеждал статс-даму.

— Час от часу не легче, — воскликнула она, дослушав его до конца. — Только внутри будто успокоилось, как уж извне грозят новые напасти…

Извольский поглядел на свои зеркальные ногти.

— Cette preponderance usurpee par Berlin ne saurait etre sous-estimee[370].

Тёте Ольге показалось, будто кто-то уже раньше говорил ей именно так. Но было не до того, она переспросила:

— Вы, значит, пророчите европейскую войну?

— И в самом недалёком будущем, — ответил министр тоном знаменитого терапевта, объявляющего родне диагноз больного: при уремии[371] смерть — вопрос недель, дней.

По лицу его собеседницы пробежала тревога:

— Но ведь теперь война будет чем-то ужасным?

— Не беспокойтесь, — сказал Извольский, подымая тяжёлые веки. — Это будет моя война.

Ждать, пока их разговор окончится, Софи стало невмоготу.

Увидев, что Тата в свою очередь прощается с баронессой, она умоляюще сказала подруге:

— Give me a lift[372].

— Right о', but please be quick[373], — ответила Тата, видимо обрадовавшись, что нашла попутчицу.

<p>Глава тринадцатая</p>
Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Романовы. Династия в романах

Похожие книги