Имеете ли вы понятие о статейке, появившейся в «Московском вестнике» по поводу «Грозы» Островского? Статейка принадлежит к числу тех курьезов, которые будут дороги потомству, и даже весьма недалекому потомству; будут им отыскиваемы как замечательные указания на болезни нашей напряженной и рабочей эпохи. Автор ее еще прежде
Но ведь смех смеху рознь, и в моем смехе было много грусти, и много тяжелых вопросов выходило из-за логического комизма.
Мне, право, иногда наше время представляется выраженным читателю смело, но верно в сцене высокопоэтического создания «Komedya nieboska»[13], в которой поэт приводит своего героя в сумасшедший дом и где в различных голосах сумасшедших слышны различные страшные вопли нашего времени, различные теории, более или менее уродливые, более или менее фанатические; страшная и глубокого смысла исполненная сцена!
Ведь не только г. – бов, даже сеид его, – по всей вероятности, человек, глубоким, хоть и мозговым процессом вырабатывающий свои убеждения, – не только, говорю я, они не смешны своими увлечениями, они достойны за них, разумеется не в равной мере, и сочувствия, и уважения. Ведь мы ищем, мы просим ответа на страшные вопросы у нашей мало ясной нам жизни; ведь мы не виноваты ни в том, что вопросы эти страшны, ни в том, что жизнь наша, эта жизнь, нас окружающая, нам мало ясна с незапамятных времен. Ведь это поистине страшная, затерявшаяся где-то и когда-то жизнь, та жизнь, в которой рассказывается серьезно, как в «Грозе» Островского, что «эта Литва, она к нам с неба упала», и от которой, затерявшейся где-то и когда-то, отречься нам нельзя без насилия над собою, противоестественного и потому почти преступного; та жизнь, с которой мы сначала враждуем и смирением перед неведомою правдою которой все люди с сердцем, люди плоти и крови кончали, кончают и, должно быть, будут еще кончать, как Федор Лаврецкий, обретший в ней свою искомую и созданную из ее соков Лизу; та жизнь, которой в лице Агафьи Матвеевны приносит Обломов в жертву деланную и изломанную, хотя внешне грациозную натуру Ольги, в которой он гибнет, единственно, впрочем, по воле его автора и не миря нас притом нисколько своею гибелью с личностью Штольца.
Да, страшна эта жизнь, как тайна страшна, и, как тайна же, она манит нас, и дразнит, и тащит…
Но куда? вот в чем вопрос.
В омут или на простор и на свет? В единении ли с ней или во отрицании от нее, губящей обломовщины, с одной стороны, безысходно темного царства – с другой, заключается для нас спасение?
Мы дошли до того, что с теми нравственными началами, с которыми до сих пор жили, или, лучше, прозябали в тех общественных условиях, в которых пребывали, или, вернее, кисли, жить более не можем.