Но вот заговорили и ближние пригорки, кусты, высокая зеленая рожь. Есть в кого стрелять, есть на кого идти… Словно огненным кольцом обвились французы вокруг левого русского крыла, это их стрелки сыплют свинцовым горохом, чтобы дать возможность развернуться коннице и пехоте… Развернулись, налегли всею массою, давят; в русских рядах то там, то здесь у солдатиков подкашиваются резвы ноженьки, закатываются ясны оченьки. Места упавших заступают их товарищи, смыкаются плотнее, идут лавою… Взять бы эти проклятые, горластые пушки, которые выкашивают целые ряды босоногих и обутых героев, заставить бы их замолчать, и тогда на штыки, врукопашную, как на кулачки, улица на улицу, лава на лаву… Так нет! шибко, смертно бьют проклятые… «Ох, смертушка!» — слышится страшный возглас. «Умираю, братцы!»… «Стой! не выдавай, ребята! понатужься!..»
И отчаянно натуживается мужицкая грудь, как натуживалась она и над сохой в поле, и над цепом на току, и с серпом и косой на барщине, — не привыкать ей натуживаться… Так нет! Не обхватишь всей его силищи, — несосметная она, дьяволова!
— За мной, ребятушки! — кричит Батратион с саблею наголо. — Заткнем глотку вон той проклятой старухе… Вперед!
Ему хочется завладеть одной из самых губительных неприятельских батарей, действия которой производят страшные опустошения во всем левом крыле армий, и он ведет своих молодцов в атаку, прямо в адскую пасть этой батареи.
— «За мной!»
— Вперед, братцы! дружнее! не выдавай! — вторят ему офицеры команд, и также сверкают жалкими клинками сабель.
Идут нога в ногу, штыки наперевес, — лавой прут вперед босые и обутые ноги… С криком «ура!» бросаются на «чертову старуху», но подкашиваемые словно серпом, не выносят адского огня, оставляя впереди и позади себя сотни трупов, распластанных, разметанных, иногда труп на трупе…
— Нет, братцы, — невмоготу… ох, смертно бьет!
И снова расстроенные ряды смыкаются, а пока они переводят дух, вперед несется кавалерия, стонет земля под конскими копытами, как- лес веют в воздухе разноцветные значки, храпят лошади, что-то стонет и разрывается в воздухе — и небо разрывается, и земля разверзается… А оттуда все напирают и напирают новые силы… Ад, чистый ад!
Огненное и дымное кольцо охватывает уже и правое крыло русской армии:… Вот-вот отрежут самый Фридланд, возьмут Беннигсена вместе с его ночлегом и постелью…
Он только теперь узнает, что против него вся армия Наполеона.
«Погиб! все погибло! — стучит у него в мозгу, в сердце, во всем теле… Он падает головой на стол, на карту, на которой плохо изображена топография местности, где теперь идет битва, и стонет не то от боли, не то от отчаяния. — Пропала слава ПрейсишгЭйлау… пропала моя слава… Андрей Первозванный…», Ему вспоминается этот орден, пожалованный ему за Прейсиш-Эйлау… Непостижим человеческий ум: вспоминается ему и то, что он сегодня во сне ел гречневую кашу… Он стонет…
— Велите отступать! — хрипло говорит он стоящим около него адъютантам. — Нас отрежут..
Но и отступать уже нельзя, некуда: одно отступление — в могилу.
На правом русском крыле едаа ли еще не страшнее, чем на левом и в центре… Кавалерийские полки так и тают от адского огня неприятельских батарей… Наполеон знает хорошо тактику смерти: чугунными ядрами он раз-решетит сначала все полки врага, смешает конницу и пехоту, насуматошит во всех частях армии и тогда пускает своих цепных собак, своих гренадер, свою старую армию, и эти псы страшные окончательно догрызают обезумевшего врага.
— Счастливый день! — то и дело повторяет он. — Годовщина Маренго! Браво, моя старая гвардия!
И несутся по армии эти ядовитые слова, и зверем становится армия…
— Vive l'empereur![1] — то там, то здесь воют эти бешеные псы в косматых шапках, и резня идет неумолимая, неудержимая.
Бессильно стучит об стол жалкая голова Беннигсена… «Отступать — спасаться…»
— Бейте отступление! — кричит адъютант Беннигсена, подскакивая к Горчакову{13}, который командует правым крылом.
— Кто приказал? — сердито раздается охриплый голос последнего.
— Главнокомандующий.
— Скажите главнокомандующему, что для меня нет отступления… Я не хочу отступать в могилу… Я продержусь здесь до сумерек: пусть лучше останется в живых хоть один солдат, но пусть он умрет лицом к врагу, а не затылком… Доложите это главнокомандующему!
Отправив назад адъютанта, Горчаков пускает в атаку кавалерию… Ужасен вид этих скачущих масс: топот копыт, лошадиное ржанье, невообразимое звяканье оружия и всего, что только есть у кавалерии металлического, звенящего, бряцающего, — все это заставляет трепетать невольно врага самого смелого… Но и это бессильно заставить умолкнуть горластые пушки, рев которых еще страшнее кажется тогда, когда ядра их падают в живые массы людей, вырывают целые ряды их, мозжат головы и кости у людей, у лошадей, ломают деревья, взрывают землю и засыпают ею живых и мертвых…
И Дурова несется в этой массе бушующего моря… Вот ее истомленное, бледное личико с пылающими от бессонницы и внутреннего пламени очами… Ты куда несешься, бедное, безумное дитя!