Это счастливое чувство он испытал однажды и затем — по прошествии многих лет, — возвращаясь к нему, спрашивал себя с суеверной боязнью ошибиться, а было ли оно именно счастьем, именно настоящим и — счастьем? Было, конечно, было, именно счастьем, и ничем другим, и хотя память отказывалась восстановить его во всей полноте, как бы перенеся из прошлого в настоящее, восстанавливались сопутствовавшие ему признаки: ясный мартовский день, привкус талого снега в воздухе, грифельно-серая оплывшая лыжня, одиноко тянувшаяся вдоль решеток бульвара, и сверкавшие на солнце плафоны уличных фонарей, над которыми поднималась испарина. Еремей с утра просил покатать его на санках, ссылаясь на давнее обещание, которое Лев Валерьянович якобы дал, но не выполнил. Сам Лев Валерьянович этого обещания не помнил, а главное, он был завален срочной работой: ему нужно было н а й т и и д е ю. Не составить многостраничный отчет, не подготовить конспект выступления, а — найти идею. Идею технологии, которую разрабатывала их лаборатория. До сих пор все заказчики пользовались старой технологией, но она была громоздкой и включала несколько лишних звеньев, а следовательно, требовала лишних производственных операций и материальных затрат. Поэтому в лабораторию пришел запрос на новую технологию, и вот Лев Валерьянович на все выходные обложился книгами, заправил чернилами авторучку и стал думать над идеей. Не то чтобы ему это персонально поручили, но он сам — хотел. Им овладел спортивный азарт, и он словно предчувствовал, что идея должна родиться именно у него. Обложился книгами, заправил авторучку, и тут Еремей с его просьбой!
Лев Валерьянович терпеливо подвел сына к окну, показал на термометр и объяснил, что на улице ноль градусов, а при этой температуре снег превращается в воду, следовательно, по всем законам физики ни на каких санях кататься нельзя. Но Еремей больше напирал не на физику, а на обещание Льва Валерьяновича, и тот наконец сдался. Махнул рукой и сдался. Достал с чердака санки, одел сына, нахлобучил ему на голову шапку и вывел на бульвар. Еремей уселся в сани, Лев Валерьянович потянул за обтрепанную веревку и — быстрей, быстрей — побежал. И вот тут-то стали возникать перед глазами п р и з н а к и, и он увидел лыжню, решетки бульвара, плафоны уличных фонарей, почувствовал привкус талого снега, и досадливое сожаление — мол, отрывают от стола, не дают сосредоточиться — бесследно исчезло. Лев Валерьянович забыл о срочном задании, о необходимости искать идею и стал радоваться радостью Еремея, несущегося по бульвару в санях. Мимо осевших мартовских сугробов, присыпанных сверху крошевом льда, мимо голых деревьев с заиндевевшими бороздками коры, мимо детских качелей и каруселей. И идея внезапно родилась сама, без всяких усилий с его стороны, — Лев Валерьянович даже не понял, как это случилось. Он словно и не ощущал в себе никакой идеи, даже не подозревал о ней, а она уже была, находилась в нем и жила собственной жизнью, как пойманная рыба в садке. И вот он словно просунул руку и почувствовал: есть! У него голова закружилась от счастья. «Папа, асфальт! Папа, останови!» — кричал сзади Еремей, а он не слышал и не замечал, что снежный наст уже кончился и он тащит сани по оттаявшему асфальту.
На следующий день Льва Валерьяновича — наполовину всерьез, наполовину шутя — поздравляли, и он не уставал рассказывать, как родилась в нем идея. И все вокруг удивлялись, все радовались вместе с ним, испытывая желание потрогать Льва Валерьяновича, благоговейно прикоснуться к нему, словно бы к некоему предмету, побывавшему в космосе. Лев Валерьянович принимал это как должное, радовался и удивлялся вместе со всеми, будто бы он сам для себя был неким загадочным предметом. «Катал сынишку на санках. По бульвару. И вдруг чувствую…» — в сотый раз рассказывал он, и с каждым разом этот счастливый миг — вдруг! — отдалялся, рассеивался и, словно снег в воду, превращался из настоящего в прошлое. Ближе к середине дня Льва Валерьяновича стало преследовать странное чувство тоски и опустошенности, ему, имениннику, вроде бы совершенно неподобавшее, и он незаметно выскользнул в коридор, затем — на лестницу и, убедившись, что рядом никого нет (все поднимались и опускались в лифте), прижался лбом к холодной стене и затрясся, затрясся в немой лихорадке. Что происходило с ним в эту минуту, он не знал и не хотел ничего себе объяснять. Вернувшись в лабораторию, он сел за рабочий стол и занялся обычными делами. Но когда его снова просили рассказать, как родилась идея, Лев Валерьянович замолкал и больше ничего не рассказывал.