Священник, как фокусник перед демонстрацией стопроцентно надежного фокуса, с елейно-благоговейным видом выдержал паузу. (Елейно-благоговейным мы звали одного гимназического учителя, человека весьма достойного, преподававшего нам историю искусств; от безмерного количества красоты, которой он с благоговейной усладой заполнял наши черепушки, у него иногда занималось дыхание, и он молча хватал ртом воздух.)
— Наш юный друг, — лысый черт тебе друг! — благодаря заботливому воспитанию… — тут последовал кивок в сторону моей матери, лицо которой исказилось в скрипучей улыбке (запасы неприязни, как и лайковых перчаток, у Мамочки достигали временами промышленных масштабов, и для демонстрации оной использовались самые разнообразные средства, все, какие только возможны, проявления языка тела: жесты, мимика, включая богатейшую игру взгляда, — о, это матовое потускнение зрачков! жить не хочется, как заглянешь в них, эти ее «о, да», от которых веяло таким холодом, что все планы умирали в момент рождения, эти паузы, умолчания, немота…), — справедливо обратил внимание на обстоятельство, которое, разумеется, мы и сами держали в уме.
И тут фокусник выхватил кролика из цилиндра (хотя, учитывая пятницу, карп, наверное, был бы уместнее), заявив, что имеет возможность и данное ему свыше право при наличии веских причин освобождать верующих от поста, каковое установление, кстати сказать, на юных господ в строгом смысле вообще не распространяется, но коли совесть их того требует, то см. выше.
Я не верил священнику, ему просто охота полопать мяса, и мы для него только повод.
— Сегодня пятница, а по пятницам я мясного не ем, — высокомерно сказал я и подумал, что наверняка попаду в рай, в отличие от таких вот! И вообще, надо еще проверить, настоящий ли он священник. (Одним из любимых словечек Мамочки было произносимое с неподражаемым прононсом «agent provocateur»…) Я взглянул на отца, тот молчал.
— Ну-ну, нельзя быть таким суровым, — подошел ко мне отец Вили и погладил меня по вихрам.
Отец наполнил стаканы (вино белое натуральное из погребов винодельческого хозяйства «Мори»), а мать стала торопить нас, не пора ли, мол, осматривать замок.
Она постоянно считала нас, как гусят, проверяя, все ли на месте, раз-два-три-четы… пятым был отец, она указывала на него пальцем, но никогда не произносила «пять». Раз-два-три-четы… тс-с-с.
Милая, милая моя… тс-с-с!
Кстати, замков, именовавшихся Гестеш, в стране было три: один — в Гёмёре, один — в комитате Тренчен и один здесь, в Комароме. Но даже Кестхей близ Балатона, хотя и седьмая вода на киселе, тоже родственник Гестеша. Когда-то он назывался Гестел. А само слово «гест» означает сердцевинную, твердую часть древесины. Не исключено, что первый строитель крепости обнес ее деревянными стенами, прочными, как сердцевина бука.
Наш отец, как отцу и положено, знал все на свете. К примеру, наперечет знал венгерских королей, а это уже «почти» все. И не только знал конкретные вещи, но и видел их место в мире; когда там, у них, был Карл V, здесь, у нас, был такой-то, а Карл этот был племянником Екатерины Арагонской, с которой супруг ее, король английский Генрих VIII, затеял бракоразводный процесс, когда («Именно тогда»? «Не именно, а тогда») наш король Лайош утонул в речке Челе, где воды было воробью по колено. А когда умер Фердинанд I, то сразу на свет появился Шекспир. Нормальная рокировочка! Рассказывал он не по-учительски и вовсе не для того, чтобы мы что-то запоминали (мать, напротив, словно по мановению волшебной палочки, прямо-таки преображалась от счастья, стоило нам произнести, проорать ей в лицо какого-нибудь Гирландайо или Поллайоло), отец от нас ничего не хотел, а просто рассказывал — не столько для нас, сколько для себя, хотя, разумеется, не будь нас, он ни о чем не рассказывал бы. И от этого все, о чем он говорил, становилось реальностью. В школе единственным реальным предметом я считал математику, все прочее казалось мне — иногда любопытной по форме, но чаще скучной — дрессировкой животных. Рассказывал он таким тоном, каким говорят «дождь идет», когда на улице действительно дождь. При этом не думая ни о зонтике, ни о посевах, которые ждут не дождутся, когда же их оросит благодатная влага.
Если фатер говорил с нами так не всегда — да он с нами вообще не очень-то разговаривал, — то для бабушки этот тон был естественным. Ей ничего не стоило в любое время, будь то утро или среда, охватить взглядом сразу триста-четыреста лет, не говоря уж о вечности, которая даже больше четырехсот лет. Такова была перспектива, в которой она смотрела на все: на события, на людей, а особенно на потери и поражения.