Ветви семейного древа, раскинувшись широко во времени и пространстве, на личностном уровне сближают аристократа с прошлым и с миром, поэтому он не связан так тесно с текущим временем, со своей страной, то есть связан, но не повязан ими, и поэтому он не может, к примеру, сказать, что «его страна и культура начинаются с эпохи Иосифа II».

Если он искренен и не слеп, он видит также, что этот мир уже не принадлежит ему, хотя ему еще кажется, будто это он удерживает его от распада. Вот именно: кажется; если он искренен и не слеп, он должен задать вопрос: зачем? Впрочем, нет. Человек, задающийся такими вопросами, — либо революционер, либо страдает депрессией. А если подобных вопросов не возникает, то остается работа, кропотливый труд, как будто ничего не произошло (хотя на самом-то деле произошло!), либо развлечения, сопровождаемые непременным разочарованием.

Я — в сущности — говорю о дедушке. Острейшего ума человек, баснословно богатый, словно герой Мора Йокаи, он имел и большую власть, и влияние («где ногой ступит — трава не растет»), имел репутацию — и все же стоял несколько в стороне. Хотя нельзя сказать, что он не участвовал в игре. При этом, не будучи циником, он отдавал себе полный отчет о так называемой исторической ответственности.

Незадолго до смерти премьер-министр Дюла Гёмбёш пригласил его в Те-тень, чтобы показать персиковую рощу. Гёмбёша, первым из европейских политиков лично поздравившего Гитлера с избранием его рейхсканцлером, дедушка ненавидел пуще мамалыги («в личном плане мы были весьма далеки друг от друга»), к персикам тоже особой любви не питал, но все же поехал в Тетень. Хозяин был уже тяжело болен и знал о своем состоянии. Ходил он с трудом, поэтому после короткой прогулки они уселись «в гостиной изысканной виллы». Поверх невысоких книжных шкафов, вдоль всех стен, были развешены разного рода дипломы, грамоты о почетном гражданстве и проч. — внушительная коллекция. Гёмбёш меланхолично и примирительно заговорил о недавнем прошлом, сожалея о том, что дедушка и его друзья неправильно толковали его намерения.

— А как же иначе, — откликнулся дедушка. Он смотрел на больного политика. Видел, что осталось ему совсем недолго. Насколько легче было говорить с ним теперь, в этом положении. — Понимаешь ли, друг мой, когда я возвращаюсь домой после успешного выступления, то вижу в гостиной не это, — он обвел комнату невольно пренебрежительным жестом, — а портреты соратника князя Ракоци, венгерского примаса, короновавшего короля, канцлера, который скрепил своей подписью декрет Иосифа II о религиозной терпимости, был ставленником Наполеона на престол, вижу министра иностранных дел 1848 года, вижу деда, свалившего в 1865-м австрийского премьера Шмерлинга, и, думая о них, я отнюдь не уверен, что они тоже аплодировали бы моему выступлению. Ты же, друг мой, возвращаясь домой после успешной речи или смелой акции, видишь это, — он снова уничижительно оглянулся по сторонам, — все эти дюжины собственных наград и дипломов, и потому тебе вряд ли приходит в голову усомниться в правильности или прочности принимаемых тобой мер. — Дедушка видел, что Гёмбёш не слушает его, но все-таки продолжал. Откровенность доставляла ему удовольствие. — Ты был не способен понять, и именно это удерживало нас от сближения, что чувство ответственности перед историей — это одно, а летучий фимиам личного успеха — совсем другое. Эти вещи, поверь мне, по-разному действуют на людей. При условии, — улыбнулся мой дедушка, — что ты отличаешь одно от другого!

Гёмбёш заметно устал, в октябре он уже скончался (1936). Прощаясь, он огорошил деда подарком — неимоверных размеров десятилитровой банкой персикового повидла. «Типичная для Гёмбёша причуда».

Позднее, уже в депортации, мать обычно использовала «гёмбёша», как мы окрестили посудину, для засолки огурцов — я так и вижу плавающие в ней зонтики укропа, — пока однажды она не свалилась мне на голову, разлетевшись на тысячи мелких осколков. Вокруг было много людей, кажется, гости, и отец собственноручно вынул у меня из глаз двадцать семь осколков. Пока он исполнял роль хирурга, все следили за нами, затаив дыхание.

— Ты мог бы ослепнуть двадцать семь раз, — с гордостью говорил он позднее, — двадцать семь раз!

— Готово! — объявил он, удалив последний осколок. И гости зааплодировали. Он утер взмокший лоб и тут же опрокинул рюмку палинки. Ни о какой ответственности перед историей в данном случае речи нет, мой отец был овеян летучим фимиамом личного успеха. Он был рад. Ну а я в этот вечер больше никого не интересовал.

98
Перейти на страницу:

Все книги серии Современное европейское письмо: Венгрия

Похожие книги