Мать, естественно, жалела меня, только вида не показывала. И первая же обрадовалась предложению Марии Климентьевны. Это была жившая в селе преподавательница из местного благотворительного училища. Мать ходила к ней по вечерам прибираться, мыть окна, стирать. Иногда и меня прихватывала помощником. И вот Мария Климентьевна, узнав о моем горюшке, предложила матери отдать меня в училище. Учебный год к концу, но она обещала похлопотать перед директором. Хлопоты были успешными, я возликовал. И вдруг мать снова сказала: «Не убудет тебя, пойдешь с осени». Вообще-то понятное дело, с ее стороны, мой заработок у старика Зенченки не был в дому лишним.
Матери я подчинился, но и в благотворительное училище нашел лазейку, в прямом смысле лаз проторил.
Совсем ранним утром, на рассвете — первые петухи уже кончали петь, а вторые лишь собирались, — я, размахивая длинной, упругой хворостиной и прислушиваясь, как свистит она в утренней тишине, отгонял стадо на дальнюю лужайку. Сперва пас в одиночку и, не теряя времени, готовился к урокам в училище. Дома я скрывал, что бегаю на занятия, пробираясь задними дворами. Стадо не оставалось без присмотра, его пасли прибегавшие мне на смену маленькие ребятишки. У нас сговор был. Я обещал им, когда вырасту и стану богатым, подарить каждому по мешку с горячими бубликами. Точно помню: только с горячими… После уроков я тем же путем возвращался к стаду, пересчитывал его и гнал в село.
Расписание было отработано, сменщики меня не подводили, вахту несли безупречно. Беда обрушилась вдруг под самый конец мая. Вернувшись с занятий, я недосчитался трех гусенят. Мои пастушата сидели на взгорке тихие, грустные, боязливо глядя мне в глаза. Высоко в небе кружили ястребы. Я погрозил похитителям кулаком, выругался по-мужски и бросился в соседнее стадо. Схватил трех бродивших в кустах гусенят, зажал им рубашкой головы, чтобы приглушить гоготанье, и тут же вспомнил, что владельцы метят домашнюю птицу: кто вырезает на лапках две перепонки, кто три, а кто просто капает на гусиные макушки воск. У Зенченковых гусей вырезаны три перепонки, а у этих, краденых, две. Старик сразу обнаружит подмену. Что делать? За пазухой у меня был ножик, вытащил, приступил к операции. Ассистентами — пастушата мои, одному бы не справиться. Гусенята бились в руках, щипали клювами ладонь, судорожно вытягивали шеи, пытаясь вырваться, но дополнительного клейма не избежали. Я разрезал у них на лапках по третьей перепонке, приобщив таким кровавым способом к своему стаду, и погнал его к Зенченке во двор. Хозяин сосчитал сперва свиней. Он считал, как всегда, медленно, шевеля губами, загибая пальцы. Я облокотился на крыльцо в позе человека, равнодушного ко всему происходящему вокруг. Безразлично поглядывал поверх забора. Потом старик пересчитал гусиную компанию — все на месте. Я уже собрался сматываться, как вбежала соседка, кинулась к гусям, нагнулась, стала ощупывать всех сбившихся в кучу гусей, вскочила, запрокинула голову и завопила:
«Подме-е-е-тили!»
Я прошмыгнул в полуоткрытую калитку и был таков.
Зенченко предъявил нашей семье иск. Он требовал уплаты — полтора рубля за гусенка, четыре с полтиной, значит, за всех. «Дешево отделаетесь…» — сказал. Но денег таких не было. Предстояло в счет иска сорок пять дней боронить, пахать и молотить на кулака. Или он грозился отнять у нас единственную коровенку. Первый раз я видел мать плачущей…
«За что мне это? — жаловалась сквозь слезы. — За какие грехи перед богом?..»
Лучше бы уж отколотила…
«Мама, — сказал я, — не плачь. Все отработаю!»
Сказал это и почувствовал, что силы во мне прибавилось.
Я нанялся к Зенченке в работники, в батраки на весь сезон. Он меня сразу впряг в самые тяжелые мужицкие дела.
В то лето появились плуги с дышлом. Я ходил за плугом по полю, то поднимался в гору, то спускался к оврагу, двигался взад и вперед, прибавляя борозду за бороздой. Менялись тени от солнца, росли, перемещались, становились меньше, а я все ходил и ходил, рубашка из белой делалась пепельно-серой, я заглатывал стекавший со лба соленый пот, ноги, руки, плечи — все деревенело. А Зенченко лежал в кустах, сосал трубку и приговаривал:
«А ну-ка еще одну бороздку, малец… И еще одну…»
Земля была рыхлая, пахучая. К вечеру я пьянел от работы и запахов земли, шел домой покачиваясь, ничего не видел, ничего не слышал и ничего не понимал. А ночью снились плуги, они громоздились друг на друга, и этот столб из плугов доставал до туч, разгонял их, лез выше, закрывал солнце, ложилась темь, плуги качались, скрипя, в темноте, вот-вот вся эта пирамида развалится, и самый верхний плуг заговаривал неожиданно басом, голосом Зенченко: «А ну-ка еще одну бороздку…» Я просыпался — рассветало, запевали петухи, нужно было спешить в поле.