И вообще он то грассировал, то картавил, не выговаривая ни «р» ни «л». Неодинаковость произношения, как и многое другое в его поведении, можно было принять за некое манерничание, нарочитость, но только по первому впечатлению. Впоследствии вы убеждались, что во всех своих проявлениях и поступках Алик естествен, натурален и менее всего озабочен как раз впечатлением, которое производит. Противоречивостей своего характера — а у кого их нет — он ничем не маскировал. Хотя бы вот этот его приход к нам на занятия. Замкнутый, одинокий, отрешенный по всей внутренней сути человек, он на другой день после приезда в чужой город разыскивает какую-то незнакомую литературную студию и спешит к людям, заведомо далеким от его воззрений, пристрастий, интересов, инопланетянам для него, спешит к ним и тут же бежит от них. А на следующий день, встретив на улице одного из этих инопланетян, не только не отвергает его рукопожатия, а тянется к нему и, взяв здоровой рукой под руку, кружит и кружит с ним по аллеям Летнего сада, читает свои и чужие стихи, впрочем, чужие тоже почти свои, это собственные переводы с французского. Не странное ли поведение? Но не странен ли и его нынешний спутник, который еще вчера вместе с другими шумел, витийствовал, в пух и прах разнося эту аполитичную поэзию, советуя автору спуститься на землю, а сегодня вместе с ним охотно шарит где-то в космических высотах, забыв о редакционном задании, — он работает в детской газете и должен сдать материал о шефстве городских пионеров над сельскими, — и готовый слушать и слушать «эстета» (одно из самых оскорбительных в то время слов), окунувшись в совершенно новый для себя мир, казавшийся вчера чуждым, даже враждебным, а сегодня захвативший и не отпускающий?
И все-таки служба есть служба, и я нехотя поплелся в редакцию сочинять статейку о шефстве. Обычно я быстро управлялся в подобных случаях. А тут вместо критических стрел в адрес некоторых райпионербюро, «не уделяющих должного внимания этому вопросу», в голове роились строфы из «Пьяного корабля» Артюра Рембо, его же «Бала повешенных», из «Призрака» Бодлера, из апполинеровских «Каллиграмм». Возникали строчки самого Алика. Я их бормотал, бормотал и добормотался до того, что какие-то вставил механически в свою корреспонденцию. Машинистка Лиля, перепечатывая ее, обнаружила «инородное тело», подозвала меня, ткнула пальцем в висок, потом в текст и сказала:
— Ты что, совсем рехнулся? Что это тут вкатил ни к селу, ни к городу?.. Но очень красиво. Какая образность! Откуда ты это взял? Тебе ж самому ни в жисть такого не придумать…
Ни тех строк, вызвавших восхищение Лили, девицы, чрезвычайно практичной, скептической, ни других, ничего из написанного Аликом не помню. Ужасно жалею об этом. После войны искал его рукописи у себя в бумагах, случайно уцелевших в блокаду, — что-то он мне дарил, — спрашивал у людей, знавших Алика, тщетно, и листка не обнаружилось из тех, что мы когда-то видели в его искалеченных пальцах.
Я не знаю в точности, при каких обстоятельствах он ранил руку. Он не любил говорить об этом. И вообще о последнем периоде своей московской жизни. Как-то в разговоре он упомянул мимоходом, что окончание школы совпало у него с потерей родителей.
Не ведаю, где, у кого жил в Москве юноша. В институт принят не был, поступил на завод в ученики токаря. Напрягая все свое воображение, всю фантазию, не могу представить себе Алика возле станка. Недолго он потокарил! Сорвался трансмиссионный приводной ремень, он пытался накинуть его на шкив, набросил, но не успел выхватить руки́. Вроде бы так это было, вроде бы… Читатель должен простить мне приблизительность биографических сведений об Алике. Кстати, я ведь и не знал его взрослого имени. Александр? А кто-то говорил мне, что Арнольд. Может быть.
Отношения, которые у нас возникли, я не решаюсь обозначить понятием дружбы. И не только потому, что оно подверглось нынче инфляции, измельчало. Нет, в дружбу, как я ее понимал и продолжаю понимать, наше общение не перешло. Да и приятельством не стало. Так чем же оно было? Меня не покидало ощущение, что я Алику не интересен, во всяком случае не в такой мере любопытен, как он мне. И не то чтобы он проявлял высокомерие, менторство, что ли, я бы этого не потерпел, но определенная полоса отчуждения, как на железной дороге, лежала меж нами. И если я порой переступал ее, то Алик держался на постоянной грани, не придвигаясь ко мне. Мы часто, как в первый день, бродили по Летнему саду — вдоль Лебяжьей канавки, вдоль Невы и Фонтанки, и он громко читал стихи, не замечая гуляющих и сидящих на скамейках, которые останавливались или приподнимались, глядя нам вослед. Я бывал у Алика дома, познакомился с его двумя тетушками, сестрами матери, к которым он приехал после долгого пребывания в больнице погостить и остался навсегда. Раз-другой и он зашел ко мне, мы выходили на мамин балкон, и Алик громко читал стихи, не замечая прохожих внизу, которые приостанавливались и глядели вверх, а некоторые задерживались иод балконом, слушая, как он читает.