— Прочла.

— Ну и как?

— Это мой первый сценарий, я еще не ориентируюсь.

— Ориентируются, моя дорогая, в лесу на местности, среди начальства, а искусство либо воспринимают, либо нет. Н-да… Льстить вы не обучены, это уж точно. Кстати, вы умеете плавать?

— Плавать? — Она не поняла вопроса. — Умею, а что?

— Нет-нет, ничего. Кое-какие идеи. Я подумал, что герой, обдумывая свое преступление, не учел одного — он трус. Не выдерживают нервы, он бросается спасать вас от страха за себя.

— Но в сценарии этого нет.

— Разве? Значит, эта идея возникла у меня позже. Я впишу. В кино так бывает.

У отражения в зеркале расширились глаза.

— Но я не хочу тонуть, я боюсь.

— Это произойдет во второй серии, у героя нет выхода, он избавляется от вас как от улики, как от свидетеля. Помните, он говорит: ты должна верить мне!.. Искусство деспотично. Если власть разделена, ее попросту нет, моя дорогая! Хотите один совет? Остерегайтесь глагола «боюсь». И по возможности реже произносите его вслух. Какой-то странный у нас с вами диалог, давно пора говорить о фильме, а мы все о вас да о недопоставках вашему заводу. — Выло слышно, как режиссер мнет сигарету. И даже щелчок зажигалки слышен. Потом пауза, затяжка и выдох долгий, шипящее эхо в трубке. Он подыскивает фразу, которая может уколоть ее тщеславие. Что-то об отношении к жизни, об отношении жизни к искусству. Затем спохватился и сказал: — Нужно третье. Не хватает третьего: отношение искусства к жизни.

Она слушала внимательно. Ее растревоженное сценическое, ее театральное вслушивалось в слова режиссера, постигало их и насыщалось ими. А реальность, отфиксированная стенами ее кабинета, электронно-счетной машиной, разноцветными телефонами, бумагами (их ежеминутно приносили на подпись), слухами, опять взбаламутившими всех: Метельников уходит; Метельникова забирают; Метельникова вызвал Новый, собирается вызвать, — эта самая реальность насторожилась и жила ожиданиями. Неумолимая реальность, уместившаяся меж четырех кабинетных стен там, в заводоуправлении, и погруженная в уют, благополучие здесь, дома: диван, торшер, музыка, недочитанная книга, белый кот, уснувший на коленях, запах кофейных зерен — все вместе требовало, умоляло: хватит же, хватит! Сколько можно об одном и том же? Заверь, пообещай, и будет с него. Из друзей (у тебя же есть друзья) выбери одного, самого достойного, самого верного. Расскажи не таясь и спроси без обиняков: как быть? Поступить как? А может, иначе: спроси сначала себя. Чего-то же ждала? Себя проверить — вот что важно.

С удручающим сожалением поняла — не с кем советоваться. Вот если только к матери заехать. Мать не лишена странностей, человек из другой эпохи. Они и живут порознь. Созваниваются. Раньше мать наезжала, а теперь нет — состарилась. Теперь другие параметры: в день два-три телефонных разговора, телефонный марафон. И то через фразу: «Уставать стала. Нынче мне приснилось, что я умерла. К чему бы это? — Помолчит и сама же ответит: — Мысли, они по кругу идут. Что не додумала наяву, во сне явится. — Еще помолчит, пожалуется: — Редко навещаешь, совсем мать забыла».

Потом Алла Юрьевна ругала себя: зачем поехала? Старого человека взбудоражила. Последнее время мать не слушает ее, сразу начинает говорить о себе. Тут побуждающий мотив важен. Если ссорились, если у дочери прорывалось раздражение, в ответ как заклинание, как поминальная проповедь: «Вот видишь, я тебя предупреждала». О чем? Когда? Можно возмутиться, только зачем? Ничего не изменится. Поздно. Мать спрашивает у дочери: «Я очень постарела?» Когда-то мать тоже мечтала стать актрисой. Но где-то сломалось. Кто-то не разглядел. Ничего, кроме досадных воспоминаний. Возможно, это ревность. У нее не получилось, не должно получиться и у дочери. «Смотри сама, — говорит мать, — но я тебя предупредила». Она начинает рассуждать о театре, у нее нет своих воспоминаний, мать слишком быстро миновала сцену и оказалась в зрительном зале, и вся ее память — это память зрителя. Мать всегда озадачивала: о якобы пережитом говорилось в таких подробностях («Было холодно, лето выдалось сырым, на спас случилась ужасная гроза, в артистических дымили печи…» О костюмах — так же подробно, и даже запахи: «Суфлер был пьяницей, из суфлерской всегда пахло мадерой…»), что всякое сомнение или недоверие выглядели бестактными и злонамеренными. Имена, сколько называлось имен! Мать перечисляла их без стеснения, иных по отчеству, других ласкательно-уменьшительно. Не хочешь, а поверишь: было. И так из года в год. Непостижимо, мать ни разу не сбилась, не перепутала фамилий. Как это назвать: несуразностью, абсурдом, памятью несуществовавшей жизни? А может быть, это грезы наяву, безобидная, извинительная ненормальность? Ничего не было, и вроде все было. Упоминаются такие детали, грешно не поверить. Если и возразишь, то от усталости: «Ты это уже рассказывала, мама».

Перейти на страницу:

Похожие книги