Метельников мог ожидать чего угодно, только не разлада с Голутвиным. Он чувствовал себя, как человек, который шел медленно, затем прибавил шагу, еще не бежит, но уже чувствует: готов, созрел, может побежать; путь привычен, он знает каждый поворот, и вдруг, именно вдруг — препятствие, закрытая дверь. Человек и не смотрит вперед, подчинен движению, под ноги, под ноги смотрит, он увлечен ритмом: раз-два, раз-два. В последний момент предчувствие заставляет его поднять голову, но уже поздно… Сила инерции велика, человек с размаху ударяется о препятствие, которого не должно быть. При столкновении скорости складываются, в нашем случае препятствие недвижимо, и все равно мы плюсуем факт действия и факт веры, что путь свободен.
Он вспомнил слова Фатеева: «Ждите вызова». Но вспомнил их как-то иначе, в другой интонации — без утверждающего нажима, а скорее на полусмехе, с большой долей сомнения в их достоверности. Надо лишь прислушаться. Увидел себя со стороны, и гримасу фатеевскую увидел, и, может быть, впервые так осознанно почувствовал себя униженным и одураченным. Фатеев принес весть и сначала был опьянен ею, без конца повторял: «Ждите вызова», потом страсти поутихли, фатеевский запал угас. Никто никого никуда не вызывал.
Надо перестраиваться, менять декорации. Он и сам уже иронизировал над своей доверчивостью. Если вдуматься — слух-то бредовый. Раз уж Голутвин пришелся не ко двору, в его ли учениках искать опору?
Это было удивительное состояние. Он спал и грезил наяву. Он увидел Голутвина. Голутвин стоял к нему спиной. Настенные часы глухо пробили четыре раза. Он слышал это явственно, считал удары. Спина Голутвина пришла в движение, обозначились лопатки, сутулый человек уходил не оборачиваясь.
Метельников поежился. Тепло от лампы уже не согревало его. Открыл глаза и сразу зажмурился. Плафон оказался чуть запрокинутым, и яркий свет ослепил его. Зачем он пришел в кабинет? Ну да, ну да — его мучила бессонница. Он посчитал, что, устроившись здесь под лампой… Сколько раз усталость ломала его и он засыпал за этим столом! С удивлением посмотрел на чистый лист бумаги. Лист был слегка помят. Зачем он его взял? Странное состояние: не может вспомнить. Метельников разгладил лист. Обнаружил, что на столе нет ручки. Нет ручки, как эхо, повторил он. Передумал возвращаться в спальню. Он не станет тревожить Лиду. Возьмет подушку и одеяло, устроится на диване. Когда тушил свет, лист бумаги опять попался на глаза, он вспомнил. Да-да, именно так. Хотел написать свое ответное слово на банкете. Надо же что-то сказать.
Откуда Фатеев все знает? Напрасно, подумал Метельников, я его подкалываю — все при нем; и голова светлая, и язык подвешен. Как излагает, сукин сын, заслушаешься. «В семьдесят — ответное слово не более чем ритуал. Надежды призрачны, все в прошлом. В настоящем лишь одряхлевшая плоть и хорошо сшитый костюм, скрывающий твою немощь. В пятьдесят — все возможно, ты в расцвете сил. И козыри на руках. Тебя уважают сотрудники и любят женщины. Никто не верит в твой возраст, и слава богу. Подумайте, что сказать. И не страдайте от того, что не всем воздадите должное. Скажите главное: на что надеяться людям, верящим в вас».
Сколько раз он засыпал именно здесь, в кабинете. Метельников с наслаждением растянулся на диване и закрыл глаза. Он ждал сна, как спасения. И сон пришел. В самом деле, на что им надеяться? Он перевернулся на правый бок. Последним отчетливым ощущением было тепло руки, которую он сунул под щеку.
Глава XIV
Когда объявили последний выход, помощник режиссера Паша Поташов успел шепнуть ей на ухо: «Вас ожидают» — и кивнул в сторону кулис. Она послушно оглянулась, однако ничего, кроме темноты, не увидела.
Вызывали пять или шесть раз. Глеб Константинович, режиссер, вышел лишь однажды. Все остальное время стоял у правой кулисы, среди костюмеров и осветителей, и хлопал вместе со всеми. В пьесе молодого автора Разумовская играла главную роль: сначала девочку-подростка, затем женщину и в конце уже старуху. Ее игра была выше похвал, она это чувствовала.
После генеральной репетиции режиссер провожал ее домой, долго не отпускал руку, сказал, что ему дают народного и теперь придется перепоручить театр кому-то из молодых коллег. Снега все еще не было, от мостовой несло стылым холодом. Земля затвердела, и любая рыхлость вздыбилась и была похожа на обломки каменного панциря. Разумовская чувствовала, что у нее коченеют колени. Она не любила кутаться, отчего-то была уверена, что непременно потеплеет, — наивность, женский каприз, не более того. Календарь обещал холода, и они пришли.