Как раз незадолго до моего ареста Хрущев где-то заявил, что у нас в СССР нет больше политзаключенных, нет недовольных строем, а те немногие, кто такое недовольство высказывает, — просто психически больные люди. Редко кто тогда серьезно отнесся к словам Хрущева — мало ли какую чепуху он болтал… Однако это оказалось не просто очередной шуткой премьера, а директивой и означало поворот в карательной политике. Хрущеву, разоблачившему сталинские преступления, невозможно было вновь вернуться к временам террора, к показательным процессам и массовым арестам. Внутри страны, а особенно за границей это вызвало бы слишком резкую реакцию. Вместе с тем он панически боялся той самой оттепели, которая, по злой иронии истории, до сих пор носит его имя. Расшаталась партийная дисциплина, появились какие-то неомарксисты. Поди суди их показательным судом — крику не оберешься. Да и как организовать такие процессы, если не применять пыток? Возвращать же вновь сталинское время в его полном масштабе Хрущев и не мог, и не хотел. Все понимали, чем это кончится.
Было у Хрущева и еще одно важное соображение. Он всерьез собирался строить коммунизм, а это означало: полностью исчезнет церковь; вернется идеологическое единство, достигнутое Сталиным путем террора; само собой, без особых затрат, возникнет изобилие; исчезнет преступность и постепенно отомрет государство. Но если с церковью было сравнительно просто — закрыть, и все, если изобилия он всерьез надеялся достигнуть химизацией, распространением кукурузы и технической помощью Запада, то с преступностью была загвоздка. Она не только не уменьшалась, но, напротив, росла. О единстве и говорить не приходилось: только что прошли восстания в Александрове, Муроме, Новочеркасске. Разболталась и интеллигенция. Как быть?
Строго следуя марксистско-ленинскому учению, вывел Хрущев, что при социалистическом строе не может быть антисоциалистического сознания у людей. Сознание определяется бытием, и логически не могло быть преступности в обществе кукурузного изобилия. Не могло быть и какого-нибудь инакомыслия. Вывод напрашивался самый простой: где эти явления нельзя объяснить наследием прошлого или диверсией мирового империализма, там просто проявление психической болезни, а от этого, как известно, одним коммунистическим бытием не излечишь. По всем подсчетам получалось у Хрущева, что к 1980 году он действительно сможет показать последнего преступника. (Последнего сумасшедшего он показывать не обещал.)
Уже объясняли студентам-юристам на лекциях, что профессия их отмирающая, и набор на юридические факультеты сокращался. Скоро государству не понадобятся услуги юристов, а их обязанности перейдут частично к товарищеским судам, частично — к психиатрам. Кое-где по стране пошли закрывать тюрьмы — это наследие мрачных времен царизма, а специальные психиатрические больницы стали расти как на дрожжах. О церквах было принято специальное постановление ЦК — сломать их в течение десяти лет. Интеллигенцию слегка приструнили Идеологическим пленумом. КГБ же вместо сталинского тезиса об обострении классовой борьбы получил новую идеологическую установку — об обострении психических заболеваний по мере построения коммунизма.
У КГБ были свои трудности. Во все времена, даже в самый разгар сталинского беззакония, требовали от них, чтобы арестованные признавали свою вину, раскаивались, идейно разоружались и осуждали свои заблуждения. Тогда это достигалось сравнительно легко: битьем, ночными допросами, пытками. Теперь же наступили времена послесталинского гуманизма: бить и пытать подследственных не разрешали. И если не удавалось запугать, уговорить или чем-то шантажировать подследственного, то выходило, что следователь не справился со своей работой, не смог идейно разоружить противника. Два-три таких неудачных дела, и можно было вылететь из КГБ за неспособность. Особенно же скверно, если не хотел каяться какой-нибудь известный человек, или неомарксист, или верующий. Ну, как его пускать на суд? Совсем некрасиво. Изменилось и количественное требование: если раньше нужно было хватать как можно больше контрреволюционеров, шпионов, диверсантов и прочих врагов народа, то теперь каждый такой случай рассматривался наверху как недостаток воспитательной работы среди масс, и местное партийное руководство, а с ним вместе и КГБ, могло схлопотать выговор за нерадивость. Другое дело, если псих, — тут уж никто не виноват.
И если бы все шло по генеральному плану партии, то исчезла бы у нас преступность полностью, а вместо массового террора, шпиономании и других ошибок культа личности глядели бы мы друг на друга с опаской — псих или не псих? Десятки миллионов временно заболевших граждан, включая некоторых членов политбюро, после непродолжительного лечения вновь вливались бы в здоровые ряды строителей коммунизма. И, кто знает, может быть, настали бы такие времена, когда две трети какого-нибудь XXVII съезда нужно было бы слегка подлечить от вялотекущей шизофрении.