И потом, немного помолчав, прибавил: «В моей трагедии вообще нет ни одной бабы. Они тут совсем не нужны: пугачевщина – не бабий бунт. Ни одной женской роли. Около пятнадцати мужских (не считая толпы) и ни одной женской. Не знаю, бывали ли когда такие трагедии».
Я ответил, что тоже таких не припоминаю.
– Я несколько лет, – продолжал Есенин, – изучал материалы и убедился, что Пушкин во многом был не прав. Я не говорю уже о том, что у него была своя дворянская точка зрения. И в повести и в истории. Напр., у него найдем очень мало имен бунтовщиков, но очень много имен усмирителей или тех, кто погиб от руки пугачевцев. Я очень, очень много прочел для своей трагедии и нахожу, что многое Пушкин изобразил просто неверно. Прежде всего сам Пугачев. Ведь он был почти гениальным человеком, да и многие из его сподвижников были людьми крупными, яркими фигурами, а у Пушкина это как-то пропало. Еще есть одна особенность в моей трагедии. Кроме Пугачева, никто почти в трагедии не повторяется: в каждой сцене новые лица. Это придает больше движения и выдвигает основную роль Пугачева.
Он немного помолчал.
– А знаете ли, это второе мое драматическое произведение. Первое «Крестьянский пир» должно было появиться в сборнике «Скифы»; начали уже набирать, но я раздумался, потребовал его обратно, как бы для просмотра, и – уничтожил. Андрей Белый до сих пор не может мне этого простить: эта пьеса ему очень нравилась, да я и сам иногда теперь жалею.
Меня удивляло, что о женщинах Есенин отзывался большею частью несколько пренебрежительно. «Обратите внимание, – сказал он мне, – что у меня почти совсем нет любовных мотивов. „Маковые побаски“ можно не считать, да я и выкинул большинство из них во втором издании „Радуницы“. Моя лирика жива одной большой любовью, любовью к родине. Чувство родины – основное в моем творчестве».
Это говорилось в 1921 году. Последние годы любовные мотивы нашли довольно заметное место в его лирике, но общее определение «основного» осталось, конечно, верным.
– С детства, – говорил Есенин, – болел я «мукой слова». Хотелось высказать свое и по-своему. Но было, конечно, много влияний и были ошибочные пути. Вот, напр., знаете вы мою «Радуницу»?
– Да.
– Какое у вас издание?
– У меня есть и первое и второе.
– Ну тогда вы могли это заметить и сами. В первом издании у меня много местных, рязанских слов. Слушатели часто недоумевали, а мне это сначала нравилось. «Что это такое значит, – спрашивали меня:
Потом я решил, что это ни к чему. Надо писать так, чтобы тебя понимали. Вот и Гоголь: в «Вечерах» у него много украинских слов: целый словарь понадобилось приложить, а в дальнейших своих малороссийских повестях он от этого отказался. Весь этот местный рязанский колорит я из второго издания своей «Радуницы» выбросил.
– Но и вообще второе издание, кажется, сильно переработано, – заметил я, – состав стихотворений другой.
– Да я много стихотворений выбросил, а некоторые вставил, кое-что переделал, например, изменил стихи о «страннике улогом» и о «кубетке» – стало просто:
Выбросил я многие из «Маковых побасок». Эти «Маковые побаски» написаны были мною, когда мне было около четырнадцати лет. Первым моим стихотворением, появившимся в печати, было «Сыплет черемуха снегом». В конце 1914 года оно помещено было Виктором Сергеевичем Миролюбовым в его «Журнале для всех». Я включил его потом в первое издание «Радуницы», а из второго, хотя и по другим соображениям, тоже выбросил.
Вечером в этот день, когда у меня был данный разговор с Есениным, я пересмотрел дома обе «Радуницы». В первой было тридцать три стихотворения. Из них во второй сохранились только девятнадцать, причем некоторые из них были переработаны. Новых во втором издании появилось девять стихотворений. Обратил я внимание и на первое появившееся в печати произведение поэта. Вот оно:
Обратил я внимание и на то, что и во втором издании остались все же некоторые мало понятные слова, например, «ливенка», «на кукане» и т. д.
Разговор зашел о влияниях и о любимых авторах.