— Скоро, — сказал Федор Федорович. — Не обедал. Очень. Ни в коем случае. Потому что остаемся. Никогда. Великолепная. Хлеб да соль есть, остальное неважно. (Богословский в это мгновение подмигнул Устименке.) Бесконечно. Нисколько. Я не так стар, чтобы устать в нормальный операционный день. (Эти слова он произнес почти шепотом.) Немножко потолкуем, и я приеду. Повтори. Еще повтори. Еще. И я тоже. Сейчас.

Закрыв трубку ладонью, он спросил Устименку:

— Елена Викторовна осведомляется, когда ей явиться на работу?

— Завтра, вместе с вами.

— Завтра вместе поедем, — сказал Ляле Федор Федорович. — Привет от Владимира Афанасьевича.

Некоторое время они посидели молча. За окнами визжала мартовская метель, билась в стекла, ухала высоким, устрашающим голосом.

— Машины, к сожалению, у нас нет, — сказал Владимир Афанасьевич. — И вряд ли будет.

— Неважно, — ответил Щукин. Он курил и о чем-то думал.

— Ездить далеко, — вздохнув, пожаловался Богословский. — Трудновато бывает.

— Наплевать и забыть! — повторил Щукин еще раз слова Устименки. Потом вдруг произнес с неожиданной и крутой вспышкой ненависти: — Один ученый людоед, которому я премного обязан в своих веселых жизненных обстоятельствах, не сказал, но написал в ученом трактате, что «проявления лучевой болезни, как правило, даже незаметны для больного и обнаруживаются только при исследовании крови». Видели что-либо подобное? А я, имея дело с отоларингоонкологией, совершенно точно знаю, как ужасно страдают люди облученные, подобно этому вашему грузину-капитану. И никому дела нет.

— Решительно никому, — подтвердил Устименко. — Я горы литературы переворошил, никто этим не занимается. И вы не сердитесь, Федор Федорович, но — что даже вам известно про облепиху?

— Про облепиху? — усмехнулся Щукин. — Довольно много. Но главное — это то, что сбором растения никто не занимается. Не занимаются преступно, потому что это пока единственное в мире средство, которое помогает в тяжких страданиях тем, кого мы пользуем рентгенотерапией. Вы, быть может, хотите, чтобы я рекомендовал облепиху своим больным?

Шел одиннадцатый час, когда Щукин наконец уехал из больницы. Устименко накинул поверх халата шинель и под ударами вьюги, отплевываясь и оступаясь больной ногой в сугробах, едва доплелся до терапевтического отделения. Толстая Воловик, дежурившая нынче, раскладывала пасьянс «Наполеон», когда Владимир Афанасьевич, постучавшись, вошел в ординаторскую. Лицо у него было суровое и усталое, скулы горели от ударов снежного ветра.

— Ужели на отделении так все спокойно, что хоть в карты играй? — спросил он сухо. — И, простите, доктор Воловик, ужели вам и подумать не о чем, что вы себя на дежурстве этим занятием забавляете?

Она смотрела на него кроткими коровьими глазами.

Он, прихрамывая, пошел по коридору. В четвертую палату дверь была приоткрыта. Родион Мефодиевич Степанов дремал, лампа на его тумбочке затенена книгой — томом «Войны и мира» — значит, Варвара здесь.

Он постоял еще в сумерках коридора, послушал.

И понял, что она там, в глубине палаты, помогает дежурной сестре. Звякнула ампула, упав в таз, сестра сказала раздраженно, словно и вправду Варвара тут служила:

— Сильнее протрите, не жалейте спирту!

— А вам не скучно все время сердиться? — со смешком осведомилась Варя.

Потом он видел, как она села на свободную койку рядом с отцом. Ноги ее не доставали до полу, лицо было усталое, но какое-то ласковое выражение как бы освещало весь ее облик уютным и домашним сиянием. А может быть, она улыбалась? Чему?

«Ты чего, Варька?» — чуть не спросил он, как спрашивал когда-то давно, еще на улице Красивой.

Но ничего не спросил, махнул лишь рукой да отправился ковылять по снежным сугробам туда, где его никто не ждал и где он никому не был нужен с его «событиями», вроде приезда Щукина.

<p>БОЛЬШАЯ ИГРА</p>

Эту ночь Гнетов тоже почти не спал и только к рассвету внезапно придумал, что ему делать. Это было, как в пушкинском «Пророке», которого с каким-то тайным, только ему понятным, смыслом читал иногда Штуб в трудные военные часы. Читал, придумав свой очередной «ход». Читал, и зрачки его умно и остро поблескивали под толстыми стеклами очков:

И шестикрылый серафимНа перепутье мне явился;Перстами легкими, как сон,Моих зениц коснулся он,Отверзлись вещие зеницы,Как у испуганной орлицы.

Шел восьмой час утра. Гнетов напился воды, выкурил еще папиросу; загибая пальцы, неслышно шепча, подсчитал этапы большой игры. Сердце его билось ровно и спокойно. Штуб ведь учил — ничего не решать в воспаленном состоянии. И постоянно повторял слова Дзержинского о чистых руках, холодной голове и горячем сердце.

Часа два снился ему опять тот же сон: машина заваливается на бок. Еще живая, но уже обреченная. Ее не вытянуть больше. И Гнетов оттягивает фонарь. Это было нелегко тогда, в считанные секунды. Каково же это было сейчас, когда секунды превращались в часы и он решал часами, как быть?

Перейти на страницу:

Все книги серии Дорогой мой человек

Похожие книги