Кузнеца и Лабутю, подхваченных лавиной тел, вынесло на базарную площадь. Клубился дым впереди, горели ветошные ряды, кабак — вряд ли кто их тушил. Человеческая круговерть бурлила, плескалась, закручивалась живыми спиралями, голоса сливались в единый неистовый рык: «Кр-рру-ши-иии… б-ббе-е-ей… р-ррры-ыу-уу!» Ни стражи, ни стрельцов сотни Жабина не было нигде: кто покалечен в начале мятежа, кто где-то сумел укрыться, кого, обезоружив, попихали в амбары и клети — под замок. По-за кремлевскому рву, с пустырей Верхней Дебри, где Федор Боборыкин готовил к походу свой конный отряд, стягивались пешмя ополченцы. За воеводскую стражу никто из боборыкинцев не вступался, нерехтчане — помещичья мелкота — сами вливались мало-помалу в бушующую толпу.
— Хле-е-еб!.. Где хле-еб? — рычала площадь.
— Вали-ись, голытьба, к житница-ам! Круши-и!..
— Для ча, браты? — взвилось насмешливо. — Зерно в монастырь к Ипатию всю ночь возили-и.
— А-аа, ляхи наш хлеб жрать будут?
— Самозваный патриарх всех обману-ул! Бей тушинских!
Людской поток хлынул под гору, к волжским амбарам. Чисто! Житную стражу как ветром сдуло. Все двери — настежь, в пустых сусеках — россыпь неподметенных зерен по углам.
— Увезли-и! — ахнула толпа.
— Изме-ена-а!..
— Вали-ись… к игу-умену-у…
У мясных лавок, под кремлевским заснеженным откосом — не протолкнешься. Куча-муравейник! Только муравейник удивительный, застывший в напряженной сосредоточенности; все тут стабунились плечом к плечу; нет ни яростных воплей, ни шума; глаза устремлены вверх, в одну-единую точку. Над толпою, на крыше присадистой лавчонки-омшаника стоят какие-то люди. «Галич… земское ополчение… не впустить шляхту», — доносится сверху.
Это посланцы Галича и Судая. Четверо приезжих стоят над притихшей, слипшейся в комья толпой, четверо зовут посадских людей к соединению.
— Панских собак мы пощелкали, — страстно выкликал галичанин. — Воеводу прикончили в один хлоп, хищников тушинских — в озеро, под свежий лед; власть ныне у земства. И Галич послал меня к вам. Готовы ли, костромичи, стать воедино? Ворог пленил Ярославль, завтра-послезавтра и здесь он будет… Чего чешемся?
— Судай тоже побил шляхту, что прислана к воеводе за хлебом, — сменил галичанина второй посланец. — А велик ли Судай? Галичу — спасибо: помог нам. Не колыхнулись!.. Дай крепкую руку, Кострома, и сорок воевод нас не осилят.
Второго посланца сменил на гребне крыши третий, за третьим — четвертый… Гости уже надсадили голоса, охрипли, но призывы их были желанны и горячи. Иное словцо падало в толпу, как искра в порох, неистовый рев вздымался тогда. Впрочем, тут же и тишь водворялась: любы народу, — ой, любы же! — великие новости северных городов. Север, оказывается, стряхнул с шеи всех тушинцев и панских выкормышей, присланных для управы от самозванца. Галич первым стал на черту огня, и вот шумят уже восстаниями Судай, Соли Галицкие, Чухлома, Тотьма… Из Вологодчины прискакал к земским людям Галича нарочный человек с открытым письмом: есть-де у них верный воин Давид Жеребцов и говорил-де тот Жеребцов о Ростове, о Ярославле, Тушине, звал-де народ в ополчение против злой иноземщины.
— Аль не знаем повадок панского зверья? Их царя-оборотня? Их самозваного патриарха Филарета? — надрывал голос галичанин. — Докуль черным злыдням поганить святую Русь?
— Шуми, Кострома, подымай стук-бряк! — озорно подхватил судаец. — Ищите своих вожей, своих Жеребцовых. А нас пиши, Кострома, в помощь! Безоглядно пиши-и…
И тут же, у подмостья лавчонок, безместный поп Селифан с монахом Пахомием вели запись в новое, земское ополчение.
ВСХОДЫ
Последние строки, друзья мои…
Рисовать ли напоследок сцены жестокостей, что видела Кострома в тот далекий-далекий от нас декабрьский белоснежный денек? Лютую сечу живописать ли? Искромсанные тела, жертвы кровавые?
Восстаний без жертв не бывает. Лилась кровь насильников-угнетателей, но лилась и кровь восставших. Пламя, дым, набаты; вознялся огнем хлебный торг, затем крыши посада. В кремле спалили приказную воеводскую избу со всеми ее бумагами. Воротные стрельцы кремля, примкнув к мятежу, сумели захватить почти все башенные пушки «с зельем» — пороховыми припасами к ним. Стрелецкий сотник Степан Жабин бежал спозаранок за реку, в монастырское сельцо Шунгу. Воевода Мосальский, переодетый дворовым, тоже пытался бежать.
В проулке его схватили:
— Посто-ой, ряженый!
Стащили драный армяк, под которым оказалась шелковая голубая рубаха. Так в рубахе и привели на торг, на расправу:
— Дорого ль продал себя шляхте?
— Говори, — пытали его, — кто царь-вор в Тушине?
— Для ча крест Дмитряшке-вору понуждал целовать?
Мосальский сознался под плетью, что лжецарь Димитрий — всего лишь беглый поп Сенька с Арбата, что изменники-бояре, и сам он, воевода, и отец его подстроили злою корыстью самозванство того московского Сеньки-попа. Так-де паны подсказывали.