На постоялый пришёл рановато, похлебал щей, прилёг, да и заснул.
Проснулся — солнце на закат опадало. Садилось оно за Волгой, за высоким горным берегом Лыскова, и тут, на луговом месте у Макарья, рано начала густеть влажная сутемь.
Масленков ещё не пришёл — рановато ему. У купцов после дневных забот-работ свои сходбища: думают о будущей ярмонке, судят-рядят о купле-продаже, вяжутся обязательством — верным словом, что крепче любой бумаги. Купеческая честь прежде всего, она в цене неизменной.
… Пошёл вдоль берега Волги. Река отдыхала, широкие концы её — нижний и верхний, терялись в засиневшей хмари, и только цветной частокол верхушек судовых мачт ещё показывал береговые тверди. По обеим сторонам реки вскинулись на тех же мачтах длинные ручьи фонарного света.
А тут, на луговой стороне, ниже и выше ярморочного городка, взбухало зарево от разведённых костров. На подходе к ним в красных, розовых и оранжевых взметах огня мелькали чёрные тени бурлаков, артельных грузчиков, крепких заволжских мужиков и просто азартных безвестных людей, коих всегда с избытком на больших торговых сборищах.
Людской говор ещё опоясывал Волгу…
Где-то поблизости плескалась вода, что-то вспыхивало и всполошно мерцало под чёрным лысковским берегом, а рядом наплывала песня, и Иоанн невольно поддался старой волнующей бывальщине:
Он присел на брошенную деревину — ночь сгустилась, дневная духота спала, в луговой сырости смягчились, утихали голоса, и только песня держалась высоты своей возвышенной печали… А рассказывалось в ней, что на лодочке бел шатёр стоял, а во шатре ковёр лежал, а под ковром золота казна… А на казне той красна девица сидела, есаулова сестра родная, атаманова полюбовница. Она плачет и с рыданием слово молвила, что нехорош ей сон привиделся: распаялся её злат-перстень, выкатился дорогой камень, тут и руса косынька расплеталася, выплеталась лента алая, лента алая ярославская…
Иоанн встряхнул головой, видение красной девицы, её тревожный лик растаял… Лента алая, ярославская… Он же такую когда-то Улиньке дарил в купальскую ночь у Тёши.
Что песня-то напомнила. И как сердце-то защемило…
Иоанн пересилил себя и опять услышал, теперь уже окончание песни:
Рядом, почти невидимые, заговорили у потухшего костерка укладывающиеся спать мужики:
— Ишь ведь как поют бурлаки!
— Все песельники…
— Душу жалобят. Народ вольный, а несчастный. Иные по полгоду домой не кажутся — берега Волги оминают…
«Что это я?! — вспомнил о себе Иоанн. — Ночь, а я шатуном, что на постоялом-то подумают о духовном…»
И игумен Арзамасского Введенского резво повернул в слободу.
Год прошёл, а не дождались скитники заволжские Иоанна в свою лесную глухомань.
Особо ждал арзамасца Иона перед тем, как отправиться в дальнюю дорогу: старцы посылали его аж в Польшу, на Ветку[27] обращать тамошних православных в раскол. Утешился, правда, уставщик тем, что оставлял за себя Филарета. Но что Филарет! Заволжским двуперстникам нужен священник — залучить его непросто. Случалось, приходили в леса распопы, но что они, сана лишённые, от них святость уже не исходит. Вот почему с немалым терпением и обхаживали заволжские Иоанна — иеромонах известен уже благочестием, о нём уж и керженцы наслышаны…[28]
Филарет послал Ивана Дмитриева на Макарьевскую с наказом свидеться с Иоанном и снова звать его за Волгу.
Перемерял вёрсты посланник на узких лесных тропах, на разбитых дорогах до Макария и обратно, а не соблазнил арзамасца тотчас отправиться в Заволжье.
Тем отговорился игумен Введенского перед Иваном, что неотложная нужда велит ему отправиться в свою пустынь. И уже с умыслом предложил: а будет у вас духовное нетерпение — приходите в Саров!
Давно снедало скитожителей духовное нетерпение. То после и говорил Иоанн: «звали, хотели уловить и привлечеши к своей прелести».