– Ты их слушай. Они правы. Твой голос – в Нортгемптоне ничего подобного не услышишь, и как по мне – это к лучшему. Им же лениво лишний раз языком пошевелить, нашим местным. Им плевать на буквы на конце слов, а нередко и в середине, вот и получается каша кашей.

Здесь староста помедлил, не дойдя по тропинке до большой церковной двери, и надвинул очки, которые снова соскользнули, чтоб изучить велосипед с прицепленной тачкой, подпиравшие тополь. Он перевел взгляд с устройства на Генри и в обратную, затем покачал головой и отправился отпирать дверь, чтобы пустить их внутрь.

Первым делом замечаешь холод от каменного пола и еще как даже от самой мелочи шло эхо. В помещении впереди церкви, что называлось притвор, было большое украшательство из цветов, пшеничных венков и горшков с вареньем и прочим, что приносили дети на свойный праздник урожая, как понял Генри. От этого по церкви шел утренний дух, хотя внутри было зябко, серо и тенисто. В раме над раскинутой скатертью висела картина, и стоило ее увидать, как Генри мигом узнал, кто на ней, – и все равно, что картина была темная и висела в комнате еще темней.

Голова у него была почти квадратная и слишком большая для тела, хотя Генри признавал, что это мог быть и огрех художника. На человеке были одежды пастора и парик, прямо как носили во времена восемнадцатого века, – короткий с серыми войлочными валиками, круглыми, как рога барашка, по бокам. Один глаз казался каким-то тревожным, но все же полным, так сказать, опасливой надежды, тогда как на другой стороне, без света, глаз казался плоским и мертвым – с выражением, как у человека, что несет скорбное бремя и знает, что никак не могет его сложить. Наверно, из-за чересчур тугого пасторского воротничка жир под подбородком вспучился, как подушка, а над ним были губы, что будто бы не знали, то ли плакать, то ли смеяться. Джон Ньютон, уродившийся в тысяча семьсот двадцать пятом году, отошедший в тысяча восемьсот седьмом. Генри вытаращился на портрет своими глазищами – что, как он знал, были цветом как клавиши пианино, – широкими и почти светящимися в здешнем мраке.

– Ах да, это он самый. Ты правильно его приметил, преподобного Ньютона. Лично мне всегда казалось, что у него измученный вид – словно у овечки, которую пустили попастись.

Дэн Тайт вытаскивал в углу что-то из стопки тамошних гимнариев, пока Генри стоял и всматривался в мрачное изображение Ньютона. Церковный староста обернулся и заковылял по звенящим и шепчущим плитам в обратную к Генри, на ходу сдувая пыль с обложки какой-то старой книжки.

– Вот, взгляни-ка. Это «Гимны Олни», впервые отпечатанные еще до тыща восьмисотых. Все это написал он со своим большим другом поэтом мистером Купером – может, тебе и о нем слышать доводилось?

Генри повинился, что не доводилось. Хотя он не видел проку признаваться без особой на то нужды, на самом деле читать он умел плохо, не считая уличных знаков и тех гимнов в церкви, слова к которым знал и без того, а уж писать за всю жизнь ни буквы не выучился. Дэна, впрочем, нимало не озаботило, что Генри не знаком с этим самым малым Купером, и он дальше листал пахнущие желтым страницы, покуда не разыскал, чего надобно.

– Что ж, пожалуй, это и неважно, разве что мистер Купер тоже был родом из Олни и они писали стихи вместе – хотя мистер Ньютон и сочинил большую часть. Тот, который тебе нравится, – мы почти окончательно уверены, что это работа одного только Ньютона.

Сторож подал книжку с гимнами Генри, который осторожно принял ее обеими руками, будто это какая-то религиозная святыня, – а как по нему, так оно и было. Заголовок на странице, где она была открыта, он не сразу разобрал толком, потому как там не было сказано «Изумительная благодать», как уж Генри ожидал. А заместо того было написано, как он наконец уяснил, «Обзор веры и ожидание», а под этим шли строчки из Библии, из первой книги Хроник, где царь Давид вопрошает Господа: «Что я, Господи Боже, и что такое дом мой, что Ты так возвысил меня?» И, наконец, подо всем под этим и были напечатаны слова «Изумительной благодати». Он просмотрел их, как бы напевая про себя в голове, чтобы легче чтеть. И неплохо справлялся, пока не дошел до последней строфы, не похожей на ту, какая была ему знакома. Та, что он знал, говорила, мол, пройдут еще десятки тысяч лет, забудем смерти тень, а Богу также будем петь, как в самый первый день. А эта, в книжке, как будто не ожидала никаких десятков тысяч лет и слыхом не слыхивала, что про смерти тень надобно забыть.

                       Земля истает словно снег,                       Иссякнет солнца свет,                       Тобой, призвавшим меня здесь,                       Навеки я согрет.
Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Иерусалим

Похожие книги