Я послабже. Это и спасло. Свои нагрузки я мог выдержать только при железной дисциплине. Мне еще раз повезло. В отличие от многих театров, театр, в который я попал, был трезвым театром. Грузин Товстоногов понимал толк в застолье, умел ценить искусство тамады (а я под его руководством стал дипломированным грузинским тамадой), но пьянства в своем Большом драматическом театре не терпел на дух. Буквально «на дух» – у Гоги был специальный человек (инспектор сцены Зарьян), который принюхивался, не пахнет ли спиртным. Пить в театре во время спектакля категорически запрещалось, а выпивший актер на сцене для БДТ был абсолютный нонсенс. А ведь кругом был разгул. Не буду говорить о моих друзьях из «Современника» или лихих бунтарях «Таганки» – это столичные, московские взлеты и завихрения. Но есть и знаменитая ленинградская фраза из высокоакадемического театра: «Пропустите, налейте Ольге Яковлевне, ей уже на сцену выходить, налейте ей первой». У нас в закулисном буфете даже пива никогда не продавали. Таков был Гога. А Георгий Александрович Товстоногов был моим кумиром.

<p>Апостол Михаил</p>

Потом, чуть позже, вошел в мою жизнь еще один кумир. Это был Михаил Александрович Чехов. Мой ориентир. Вектор моего движения. И я прочел в засаленной, со слипшимися страницами старого издания книжице:

«Я заметил в себе нечто новое. Тот душевный подъем, та способность к забвению, которые я переживал в состоянии опьянения и ради которых я, собственно, пил, перестали быть теми, какими знал я их прежде. Что-то мешало состоянию моего опьянения. Что это было, я, разумеется, не знал, да и не хотел знать. Я констатировал скуку в своей пьяной душе и внутренне морщился. Мне было обидно. Прежде вино делало меня остроумным, веселым, легким, проницательным, смелым и пр. Теперь же ко всему этому присоединялся налет скуки и портил веселость, портил остроумие и проницательность, дававшие мне прежде успокоение и радость. О, как бы я огорчился, если бы кто-нибудь мог сказать мне тогда, что, собственно, происходило со мной в действительности! Я терял радость пессимизма! Я изживал его!»

Может быть, я позволил себе слишком длинную цитату. Но эти слова Михаила Александровича не только сами по себе хороши – длина выписки отражает еще благоговение, которое охватило меня тогда перед текстами М. Чехова. От знакомства с ними какие-то створки, какие-то ставни распахнулись внутри меня, и возникла тайная, радостная, ослепительная перспектива.

Могу сказать уверенно: помимо воздействия на меня опыта моих родителей, учителей, коллег, всех моих театральных и киновпечатлений три удара трижды перевернули мое представление о профессии, которую я выбрал, определили мои вкусы и намерения в работе.

Первый удар – книга Станиславского «Моя жизнь в искусстве». Прочитана была лет в тринадцать-четырнадцать, и мои мечты перекинулись от цирка (клоун-жонглер) к драматическому театру. Навсегда перевоплощение – превращение в другого человека – стало для меня высшим критерием качества игры.

Второй – фильм Феллини «8½», увиденный в 62-м году. Я смотрел его шесть раз. Я пересказывал его несколько раз кадр за кадром Анатолию Эфросу по его просьбе и бесчисленное количество раз множеству людей по собственной инициативе и порой без всякого желания с их стороны. Я написал стихи, разъясняющие и прославляющие этот фильм. Для меня открылось, что работа режиссера ближе всего к труду композитора, что внутри хорошей режиссуры лежит прежде всего музыка.

И третий удар – явление в моей жизни Михаила Чехова. Это было в середине шестидесятых.

Сперва его не было. Вообще не было – его для меня не существовало. Чехов был один – Антон Павлович. Впервые упомянул о втором отец. Упомянул как пример – вот, дескать, был артист! Таким артистом быть стоит. А если не таким, то… оставь эту затею, сынка, и поступай на юридический. Потом, помню, мы с мамой и с папой смотрели американский фильм «Рапсодия» в кинотеатре «Великан» в Ленинграде. Не трофейный, а новый заграничный фильм в нашем прокате – большая редкость. Зал на две тысячи мест, и народу битком. Сеансы с 10 утра до ночи. И ночью тоже. Билеты по тройной цене, и тех не достать. И вот смотрим. Элизабет Тейлор – ах! Витторио Гасман – ах! Но отец показывает мне на исполнителя довольно второстепенной роли – невысокого старичка-профессора – и говорит:

«Смотри, сынка. Это великий русский актер».

«Как может быть русский актер в американском фильме?»

«Он эмигрант…» (на ухо – запретное слово, пятидесятые годы).

«Кто это?»

«Чехов».

Странно! Во-первых, как мне показалось, ничего такого особенного. А во-вторых, я привык думать, что всякие эмигранты – это всё давно, еще до моего рождения, куда-то бежали и где-то пропали. А тут новый фильм из Америки, пятидесятые годы. Странно. Удивительно, но я ведь только гораздо позже спохватился и осознал, что был я современником Михаила Чехова. Он был еще жив, он еще работал, когда я поступил в университет и начал играть на сцене.

Перейти на страницу:

Все книги серии Персона

Похожие книги