Но Хетагуров стеснялся ездить в гости, потому что сам не мог пригласить к себе. Да какие там приемы гостей, иногда просто не на что было жить! Из станицы Баталпашинской в канцелярию академии с большим опозданием приходила стипендия. Последнее время Коста уже не заходил после занятий в кухмистерскую, где можно было заказать тридцатикопеечный обед. Все чаще ограничивался двумя фунтами черного хлеба за три копейки. Чай и сахар учтены в плате за квартиру и аккуратно подавались к столу заботливой Анной Никитичной.
Но Коста не унывал. Ведь и у юного Репина жизнь складывалась не лучше — та же мансарда, тот же черный хлеб. Коста слышал, как однажды в галерее Товарищества передвижных выставок о Репине рассказывал академист Врубель…
Все чаще обращался Коста в думах своих к образу великого кобзаря Украины, много раз перечитывал «Гайдамаков».
Порой живописец Коста спорил с поэтом Коста. Иногда певец и художник шагали рядом по трудному пути жизни. Путь проходил на берегу хмурой Невы, по безбрежным полям России, по горным ущельям Осетии. Далеко в горах затерялся родной аул Нар, там сердце Коста. Несколько раз представлялась ему одна и та же картина. Приходит в тихую мансарду железногрудый нарт[8] Батрадз, говорит: «Пой так, как пели обо мне убеленные сединой, с лицами, почерневшими от суровых горных ветров, фандыристы-сказители. Вспомни про свою кормилицу Чендзе Хетагурову, что заменила тебе рано умершую мать. Чендзе пела тебе песни бедной, но прекрасной родины. Услышь в этих песнях чудные трели Ацамаза[9], испей у источника мудрости нартов — сам возьмешь в руки вещий фандыр, станешь народным певцом…»
Мнилось, что так говорил сказочный Батрадз, и мечты будущего поэта улетали к призрачно-далеким горным вершинам, к дымным саклям аула Нар.
С похорон знаменитого гравера Иордана шли тихо, группами.
Уже прогремели по мостовой экипажи аристократов. Сопровождаемый нарядом кавалергардов проплыл в коляске с вензелями царской фамилии великий князь Владимир Александрович — президент Академии художеств. Некоторые академисты и даже преподаватели подобострастно сняли головные уборы. Хетагуров усмехнулся:
— Жалкие холопы!
Остановившийся рядом с ним плюгавый чиновник (с которым уже была встреча на выставке картины Вильгельма) услышал.
— Что-с! — спросил он. — Что вы изволили сказать о почитании особы императорской фамилии?
Коста презрительно глянул на него и отвернулся.
Хетагуров впервые видел президента академии Владимира Романова. Это он двадцать два года спустя, будучи командующим войсками Петербургского военного округа, расстрелял демонстрацию 9 января 1905 года. Но в этот день, когда хоронили Иордана, президент Академии художеств в силу своей должности числился поборником идеалов гуманизма.
Хетагуров отстал от товарищей. Шагая по мягкой осенней листве, он уже не слышал оживленных голосов друзей, успевших забыть, что полчаса назад они стояли у «гробового входа», и весело болтавших о своих делах. Коста шел, понурив голову.
В этот тихий осенний день он увидел закат золотого века: один за другим уходили великие сыны столетия. Русский гравер Федор Иванович Иордан рядом с ними был лишь скромным подмастерьем.
Прошла неделя.
Коста, Андукапар, мичман Ранцов, много других питомцев и преподавателей Академии художеств собрались на станции железной дороги. Площадь залил людской поток — на рукавах траурные повязки. Хетагурову, как и многим, стоящим рядом, казалось, что тишина, спустившаяся на землю, величественное молчание толпы, — все слилось в глубоком уважении к имени того, кто «силой одного таланта поставил русский язык и русскую мысль на новую высоту». Так говорил о Тургеневе какой-то оратор на перроне, когда траурный поезд только что прибыл из Парижа.
10 часов 20 минут утра 27 сентября.
Хетагуров с друзьями стоял почти напротив траурного вагона. В окне показался Иван Николаевич Крамской, сопровождавший гроб Тургенева от станции Сиверской. Когда в вагоне начались приготовления к заупокойной литии, Иван Николаевич вышел и стал рассказывать о том, как следовал печальный поезд в Россию через Пруссию. На пограничную станцию Вержболово вагон прибыл без провожатых, с багажной накладной, где какой-то прусский железнодорожный чиновник написал: «Один покойник» — ни имени, ни фамилии…
Потрясенный Коста не успел отвернуться или прикрыть лицо платком — на глазах показались слезы. Крамской задержал взгляд на его лице — видимо, великого художника тронуло непосредственное проявление негодования и скорби, — положил руку на плечо Хетагурова, тепло посмотрел ему в глаза. Продолжал рассказывать.
Некоторое время гроб стоял в станционной церкви. Дряхлый священник Николай Кладницкий первый на русской земле сказал свое слово у гроба. «Вечная память да будет от всех нас, скорбящих по тебе соотечественников, доблестнейший муж земли русской…»
Когда Крамской окончил рассказ; было 11 часов. Раскрылись двери вагона, Хетагуров схватил Андукапара за рукав черкески: «Несут, пойдем ближе!» Но подступиться к гробу не удалось.