Кажется, эта картина близка к печальной реальности. Знавшие Иогансона современники сообщили мне, что страдал перед смертью Борис Владимирович склерозом головного мозга, а этот диагноз предполагает самое неожиданное поведение, откорректировать которое бессильны психлечебницы.
Новаций ждали при воцарении Хрущева все художники, стремившиеся отойти от догм соцреализма и по содержанию, и по форме, где единственной признавалась та, что абсолютно следовала натуре. Дискуссии не утихали, партии следовало определиться, кого поддержать, кого осадить.
В конце 1962 года, когда Илья Глазунов ждал разрешения на выезд в Италию, в Манеже состоялась выставка московских художников. Ее посетил глава партии и правительства в сопровождении соратников, руководителей Академии художеств и Союза художников СССР. Тогда и устроил дорогой Никита Сергеевич выволочку художникам московской группы Белютина, разнес картины покойного Фалька, к которому Лиля Яхонтова водила Илью. Тогда и другой его знакомый, кореш Эрик, Эрнст Неизвестный вступил в смелый диалог с вождями, закончившийся скандалом в Манеже, покаянным письмом Хрущеву.
Молодых художников, в общем-то, старшие товарищи подставили. Им предложили показать для разового просмотра вождей картины в Манеже, куда молодым на выставки хода не было. Всю ночь они развешивали холсты, чтобы успеть к приезду Хрущева, вместе с которым пришли столпы соцреализма Борис Иогансон и Владимир Серов.
Глядя на картины Бориса Жутовского, побагровевший от гнева первый секретарь и глава советского правительства прокричал:
– У меня есть друг, художник Лактионов. Вот я смотрю на его картину и вижу: это – лицо. А у вас жопа! Я вам не верю!
Возмущенный Хрущев поворачивался уходить, как вдруг его остановил Эрнст Неизвестный, попросив взглянуть на его статуи. И напросился на еще одну вспышку гнева. Ее вызвал бронзовый торс.
– Где бронзу взял? Это стратегический материал! А ты на голых баб бронзу изводишь.
Это подал голос недавний шеф госбезопасности, оказавшийся в числе ценителей прекрасного, секретарь ЦК партии Александр Шелепин.
Но не на того напал, не напугал бывшего фронтовика:
– Дай пистолет, я застрелюсь, это моя работа, моя жизнь.
Пришлось Хрущеву по-отечески успокаивать перепуганных художников, полагавших, что домой из Манежа они не вернутся, заночуют на Лубянке. Но Никита Сергеевич, и в этом его великая историческая заслуга, хотел править без кровопускания.
– Мы вас сажать не будем. Мы будем вас перевоспитывать.
Слово сдержал, никого не наказал, как бывало при Сталине, начал процесс перековки талантов. Пошли встречи членов Политбюро с мастерами культуры, застолья, монологи Хрущева. На правительственный прием Илья Глазунов не попал. Не пригласили его на встречу вождей с «деятелями литературы и искусства», где Никита Сергеевич выдал на орехи многим, обругав публично. Критика действовала. Эрнст Неизвестный отправил 21 декабря письмо с такими словами: «Дорогой Никита Сергеевич, я благодарен Вам за отеческую критику. Она помогла мне, действительно пора кончать с чисто формальными поисками и перейти к работе над содержательными монументальными произведениями, стараясь их делать так, чтобы они были понятны и любимы народом…»
На том дело не закончилось. При ЦК партии была создана Идеологическая комиссия, в которую входили в числе высших партийных руководителей-идеологов редакторы главных газет «Правды» и «Известий»; последнюю возглавлял зять Никиты Хрущева. С ним, всесильным тогда членом ЦК партии Алексеем Аджубеем, познакомил Илью Глазунова дорогой благодетель Сергей Владимирович.
«Побывал он у меня, посмотрел, как живу, и посоветовал перед приездом Аджубея:
– Слушай, ты убери эти херовины.
– Какие?
– Иконы эти все, не то Аджубей увидит иконы и сразу уйдет, говорить с тобой не будет.
А я еще больше икон поразвесил!
Явился Аджубей, стремительный, как Петр Первый, вместе с Михалковым.
Я, как сейчас помню, сразу в нос ему сунул репродукцию Владимирской Богоматери и репродукцию Сикстинской мадонны. Михалков замер. Мама Аджубея модисткой Тамары Макаровой была. Она говорила: мне неудобно обращаться к сыну моей портнихи.
Аджубей долго рассматривал репродукции и сказал:
– Мне больше нравится Владимирская Богоматерь.
– Вы не одиноки в таком мнении. Наша Богоматерь – это воплощение женственности, это жемчужина Третьяковской галереи, о ней писал Ромен Роллан и многие другие, эта мать и младенец – самый великий образ материнства. А мадонна – образ конкретной женщины, любовницы Рафаэля. Прекрасной женщины. А у нас жгут такие иконы! Рубят на дрова!
Все выслушал. Дала нам Ниночка кофе. Михалков молчал. Тут Аджубей вспомнил:
– Я был на твоей выставке, знал, что тебя прижмут, давай сделаем так. Тебе это дорого, ты говоришь с такой страстью, это твоя жизнь. Но, с другой стороны, твоя жизнь – искусство. Поэтому предлагаю, что ты выберешь, на том остановимся. Я в „Известиях“ напечатаю сразу, как ты только напишешь, статью. Пишешь все, как сейчас говоришь. Или, если тебе некогда, я присылаю журналиста, и он напишет о тебе, и твоя жизнь изменится.