Ну хорошо, в восемьдесят пять лет не стать маразматической старухой, сохранить ясность ума — это одно. Но вот что удивительно. Мне никогда не приходила столь обычная в таких случаях мысль — могла ли она когда-то и в самом деле быть молодой хорошенькой женщиной, которую я видел на фотографии девятисотых годов? Это так очевидно для меня: тактичная, тихая бабушка, которая в детстве неистово верила в бога, потом увлеклась астрономией, нашла свое истинное призвание и место в революционном движении, носила в сумочке прокламации, дважды была замужем (мама — дочь от второго брака), в оккупированном англичанами Баку в белой шляпке садилась в поезд вместе с дедом — франтом с внешностью коммерсанта, багаж которого состоял из бомб, патронов и типографского набора. Потом работала редактором журнала, вовремя не разоблачила двух врагов народа, за что была наказана по всей строгости законов того времени. Однако впоследствии выяснилось, что это ошибка — перед ней извинились.
И так всю жизнь. Работа днем, а ночью нужно писать заказную статью или шить рубашку для Машеньки, потом — штанишки для Андрюшеньки, теперь — мастерить игрушки для Мариночки. Неистребимая потребность деятельности, работы, ставшей убеждением, душой, сущностью, без которой немыслимо существование.
— Вы говорите: искусство, — вздохнула мама. — Живите искусством, утешайтесь искусством. А я лишь только обыкновенный исполнитель.
— Все искусство теперь такое, — сказал я.
Бабушка не вмешивалась в разговор.
— Вот откуда в вашем доме исходит разрушающее начало, — воскликнул Николай Семенович, указывая на меня. — Берегитесь его! Этот Березкин из рода Турсунянов готов похоронить цивилизацию.
Он хмыкнул, отчего кожа на губах натянулась, стала гладкой и бескровной, словно после ожога. Как он все-таки постарел!
— В этом отношении у Андрея плохая наследственность, — шутила бабушка. — Вредные гены воинов-разрушителей. Его прапрадед, мой дед, еще в детстве поклялся погубить всех турок.
Мне казалось: каждый за столом говорит о чем-то своем, не прислушиваясь к тому, что говорят другие.
— Слава богу, хоть ты не связал свою жизнь со служанкой, — сказала мама, обращаясь ко мне.
— Теперь нет служанок.
— Тем не менее, — продолжала мама, переиначив смысл сказанного, словно возвращаясь к вчерашнему нашему разговору, — если бы ты даже женился на служанке и бросил ее с ребенком на руках, на порог дома бы тебя не пустила, несмотря на то, что ты мой сын. Уж я бы не стала размазывать кашу по тарелке.
Какая-то птичка на крыльце пела свою однообразную песню.
— Вы преувеличиваете свою праведность, Мария. Но мы отвлеклись. Андрей что-то хотел сказать в связи с Сонюшкиными воспоминаниями о Лукашине.
Я подумал: поговорю с мамой после того, как уйдет Николай Семенович.
— Ничего существенного. Просто вспомнил. О пароходе «Лукашин» Севанского пароходства было написано в очерке Ивана Катаева об Армении.
— Это ведь старый очерк.
— Тридцать третьего или тридцать четвертого года.
Бабушка пожала плечами. Ее смуглые, почти детские губы выражали участие.
«Как странно, — подумал я, — теперь и этот невесть откуда взявшийся пароход связан с будущим воспоминанием об этом вечере».
Сколько так или иначе, прямо или косвенно связанных вещей, лиц и улыбок несет в себе каждый. И все они — вещи и лица — разрозненные и удаленные друг от друга сами по себе, сцеплены между собой в тебе, одно выходит из другого, как дома и улицы на маминых эскизах. Еще я подумал о том, что сказке о сундуке, в котором спрятана утка, не хватает цельности, непрерывности образа. Слишком уж они разъединены и независимы, эти носители жизни Кощеевой: сундук и утка, яйцо и игла. Ведь жизнь — единая сплошность, ни от чего в ней не откажешься, ничего не откинешь, не спрячешь на дне моря.
Марина вмешалась в разговор:
— Бабушка, кого ты больше любишь, Андрея или меня?
Бабушка сначала в растерянности оглядывала сидящих за столом, словно в поисках поддержки, потом нашлась, протянула Марине руку.
— Пять пальцев на руке. Смотри: это ты, мама, Андрей, Катя, Лелечка. Кого могу я больше любить?
— Она так ревнует к тебе, — шепнула бабушка, когда Марина отвернулась и не слышала. — Ей не дает покоя тщеславная мысль о том, что… Видишь ли… Я хочу сказать, у нее большая потребность в тебе, единственном мужчине нашего дома.
— Почему не берете укроп? И ты, Андрей. Почему вы все говорите и ничего не едите?
Я взглянул на бабушку, которая распрямила уставшую, затекшую от постоянной сутулости спину, и понял вдруг, что эта маленькая, слабая, смотрящая сейчас поверх наших голов женщина и есть главная опора этого дома, его «единственный мужчина».