— Дикарка какая-то, — говорит мама раздраженно. — Так и норовит сделать все наперекор. Воистину голубковское отродье.
— Стыдно, Маша. Стыдно так говорить.
— Что за ерунда! Маринка — типичная Турсунян, — замечаю я. — Упряма, как ослик.
— Поневоле Турсунян. Этот подлец не дал ей даже фамилии.
— Зато будет продолжательницей турсуняновского рода. — Конечно, это звучало нелепо. В ней и армянского-то не было ничего: курносая русская девочка, которая, как и я, никогда не узнает армянского языка. Но фамилия, доставшаяся ей в наследство от военных, адвокатов, священников, революционеров, чьи имена записаны в двухтомной книге биографий по-разному прославивших себя армян, когда-нибудь, возможно, польстит ее самолюбию.
— Надеюсь, ты поживешь у нас? — спрашивает мама.
— До конца дней своих.
— Хотя бы несколько дней. Мы подкормим тебя, ты должен окрепнуть. Какой худой ты у меня, бледный. Шутка ли — такая нагрузка!
В далекие каникулярные месяцы университетских лет — едва стоило приехать — всегда выполнялся этот обряд поддержания во мне угасающих жизненных сил.
— Мама, пойдем на этюд, — прошу я.
Это тоже один из наших семейных обрядов: мы с мамой отправляемся на этюд. Я несу ее мольберт, она — мой альбом и сшитый бабушкой мешочек с акварельными принадлежностями.
— От этой бандитки, твоей сестры, разве уйдешь куда-нибудь?
— Марина останется со мной, — говорит бабушка.
— Она тебя окончательно измучает.
Бабушка недоуменно пожимает плечами:
— Мы с ней все дни вместе.
Я подумал: неужели мама стала теперь так тяжела на подъем? Иначе что бы еще могла означать эта уловка?
— По правде сказать, сынок, мы не ожидали, что ты приедешь. Послали в Москву поздравительную телеграмму и ничего не подготовили для праздника.
— Ничего и не нужно.
— О чем ты говоришь? Сегодня день рождения моего единственного сына! Я схожу в магазин и куплю вина. Или, может быть, лучше водки?
— Я сам схожу.
Мама вынимает из сумки три рубля.
— Как тебе не стыдно?
Три рубля насильно засунуты в мой карман.
— Тоже мне богач, — смеется мама, артистично взмахнув рукой.
— Осторожно!
Но поздно. Мама задевает рукой чашку на столе, и я иду за веником, чтобы подмести осколки.
— Это ведь твоя чашка, — растерянно говорит бабушка.
Разбилась моя чашка с фиолетовыми цветами. Я пил из нее лет двадцать, и она была в определенном смысле последним из могикан. Бабушка расстроена, ей жаль чашку. Вернее, меня. Вернее, то, что вот был я маленький и была у меня своя чашка, а теперь ее нет, и зачеркнута еще одна семейная традиция.
В нашем доме, «проходном дворе», как насмешливо называл его мой отец, всегда было много чашек и прочей посуды, которая билась исправно. По воскресеньям со стола не убирали, потому что всех, кто бы ни пришел, будь то знакомый художник или почтальон, кормили обедом.
Отсюда и большой стол на веранде. Несмотря на это, фиолетовая чашка жила, и в дни торжеств или случайных сборищ, иногда пройдя по кругу весь стол, неизменно возвращалась ко мне.
— Это Андрюшина чашка, — сокрушается бабушка.
— К счастью! — говорит мама.
Она отнеслась к потере легко, как относилась к утрате любых вещей, будь то простая чашка или золотые часы, которые несколько лет назад она случайно сожгла в печке.
— К счастью! — говорю я, чтобы успокоить бабушку, и уношу на совке черепки моей чашки, сентиментальные воспоминания двадцатилетней давности и одну, тоже сентиментальную, детскую мечту, которая поначалу носила средневековые рыцарские доспехи. Потом появилось несколько других вариантов — неких гибридов «Золушки» и «Графа Монте-Кристо».
Вот один из них.
…Часы пробили одиннадцать, и, прежде чем замолк звук последнего удара, дверь распахнулась.
— Это я, — сказал я, но уже не я, а вошедший человек в темном костюме со спокойным и добрым взглядом усталых глаз. — Двадцать лет назад я обещал прийти в этот час, и вот я здесь.
— Сынок! — говорит одна из женщин.
— Андрюша! — восклицает другая.
Кинематографический наплыв скрывает от зрителей подробности сцены. Когда кадр становится вновь четким, зрители видят двух женщин на застекленной веранде загородного дома. Они утонули в мягкой глубине атласных кресел, их ноги скрывает парча, на полу валяются дорогие шкуры. Стол на веранде убран, как в сказочных домах, а подарки все продолжают поступать в адрес двух вышеупомянутых женщин. Молодой человек охапками переносит их из роскошной автомашины на веранду.
— Познакомьтесь, мой друг Саша Мягков, — говорю я.
— Герцог Тосканский, — представляется Саша…
— Тоже мне богач, — смеется мама. — Идем, провожу тебя до калитки.
Мы выходим в сад. Марина у забора кокетничает с каким-то мальчиком. Уперлась руками в железные полоски с пробитыми в них крестиками-ноликами и ковыряет носком сандалии землю.
— Представляю, что будет через пятнадцать лет, — говорит мама, значительно кивая в их сторону.
— Кто этот мальчик? Уж не Саши ли Мягкова сын?
— Нет.
— Я давно хотел спросить, как живет Саша? Не видел его целую вечность.
— Ты разве не знаешь?
— Ничего не знаю о нем.
— Два года назад его нашли пьяного на железнодорожной платформе, а в больнице он умер. Отравление метиловым спиртом.