И опять теплый, легкий ветерок коснулся лица Ефросиньи, она вздрагивающими руками поправила на себе платок. Она только теперь поняла, что этот, казалось бы, давно забытый мужик, отец ее детей, невесть откуда и зачем опять прибившийся к ее жизни, всегда был ее мукой, и что никогда она его не забывала, хотя и пыталась уверить в этом и себя, и других, и что единственное ее спасение и победа — броситься на этот зов из тумана, опять нараставший и нараставший в ней, в эту последнюю, заполнившую ее и уже начинавшую переливаться через края тьму. Она не могла больше уступить даже себе, даже ради детей и хоть всего света. Дети теперь не пропадут, пусть и он живет себе, а над своей душой она больше измываться не даст, нельзя ей этого. Уж ей этого больше нельзя! Этим она и себя, свою бабью уступчивую натуру, окоротит, сразу для нее все кончится, и победит она и его, и себя в самом главном…
И опять наметила Ефросинья срок, стараясь думать только об одном, и опять то, что было сильнее ее воли, остановило ее; ее даже всю передернуло от муки. Она увидела рядом с собой дурочку Феклушу и теперь поняла, почему это ей пригрезились Аленкины глаза из тумана.
— Душа, ох, зашлась… Феклуша, ну чего тебе? — спросила она обессиленно и от досады заплакала, — Ну что вы меня мучите? Уходи, Феклуша, уходи…
— А я иду за тобой, Фрось, все иду, иду, — ласково говорила Феклуша, приближая свои всегда ясные глаза из тумана. — За ноги травка хватает, хватает… холодная. Звездочки кругом…
— Не страшно-то бродить тебе где попало? Да ты хоть спишь когда? — спросила Ефросинья, и Феклуша бессмысленно закивала, заулыбалась, погладила Ефросинью по плечу. Ефросинья от прикосновения ее доверчивой руки подобралась; какая-то целительная сила была в этой слабой, теплой руке.
— Куриная слепота цветет, Фрось, ой, много, все болота в солнышке…
И Ефросинья второй раз в эти невыносимые для нее сутки заплакала.
— Хочу я поговорить с тобой, Захар Тарасыч, — сказала Ефросинья наутро, выбрав момент, когда Вася вышел на улицу и они остались одни. — Отдохнул, отошел с дороги… Не малые мы дети… Мне с тобой рядом не масленица, если в не Егорка, и думать бы не стала.
— Значит, уходить? — спросил тихо Захар, стараясь понять, что же появилось в Ефросинье нового за те долгие годы, пока они не видали друг друга.
— Твое дело, Захар Тарасович, уехать, остаться, — сказала Ефросинья. — Я тебя не гоню, сам выбирай. Только уж своими, как прежде, нам не стать. Хочешь — живи, а что люди будут говорить, это уж их дело, я привычная. — Какая-то тихая, странная улыбка тронула губы Ефросиньи, и она, взглянув на склоненную, густо поседевшую голову Захара, отвела глаза.
17
С неделю Захару не давали покоя густищинцы; приходила званые и незваные, сидели, расспрашивали, рассказывали и сами удивлялись; мужики являлись, прихватив с собой бутылку первака, вспоминали прошлое, толковали о жизни. Ефросилья готовилась потихоньку к проводам Егора в армию, присматривалась к Васе, тот тоже обвыкался в новой жизни; первые дни, хотя Ефросинья и пропадала на работе с утра до ночи, было тяжело, но и она, и Захар теперь еще с большей отчетливостью понимали, что порознь им будет еще труднее.
Захар побывал на могиле у матери, у бабки Авдотьи, и долго бездумно сидел, вслушиваясь в немолчный шелест листвы на старых ракитах. Мать вместе со всеми провожала его на войну, но он не мог представить ее именно в тот самый момент. Но он хорошо помнил мать совсем молодой, в полушалке с красными цветами па желтому полю; она только что вернулась с ярмарки, разрумянившаяся, веселая, привезла ему большой тульский пряник: конь, а на коне богатырь в остроконечном шлеме.
Перед Захаром эта картина встала, как наяву, отчетливо; и какая-то прежняя легкость появилась в теле. Он чуть прикоснулся к траве, густо и сочно зеленевшей на могиле, словно бережно погладил ее, быстро встал и, не оглядываясь, пошел к селу.
И сам он, и особенно Ефросинья знали, что нужен был какой-то особый толчок, чтобы сблизить их хоть до той степени, когда люди, оставаясь по-прежнему чужими, начинают понимать друг друга, а затем и привыкают. Ефросинья не торопила ни себя, ни его; она понимала, что Захару не так просто войти в размеренный, привычный круг, но было одно дело, которое тревожило Ефросинью, о ним нельзя было медлить. Сама она ничего не могла на придумать, ни предпринять, и как-то вечером, когда они поужинала, решилась.
— Иди раздевайся, ложись, Васек, — сказала она, и мальчик, послушно кивнув, проскользнул в другую комнату, осторожно притворив за собою дверь. Пока Захар курил, Ефросинья убрала со стола, положила в печь дров для просушки, затем устало опустилась на лавку. — Слава богу, видать, сегодня никого не будет, — сказала она, опасливо прислушиваясь. — Люди, люди, словом некогда перекинуться…
Захар покосился в ее сторону, стряхнул пепел.
— Хотела сказать тебе, Захар… с дочкой-то, с Аленкой нехорошо…