— И что бы тогда было, капитан?
Услыхав этот вопрос и еще не видя, кто его задал, Наполеон резко повернулся на массивных каблуках, делавших его выше. Увидав, кто его об этом спрашивает, он побледнел как мел, однако сразу же взял себя в руки и, глядя исподлобья на мадам Богарне, коротко ответил:
— Я бы надел на вашу голову корону!
Это было в 1793 году… Жозефина тогда рассмеялась, а через минуту уже забыла, что ей сказал этот маленький капитан. Но сам Наполеон этого не забыл и сдержал слово. Через двенадцать лет он сам себя короновал, причем не опускаясь на колени, как делали все предшествовавшие ему французские короли, а стоя. Потом, своими же собственными руками, он короновал Жозефину. Она-то как раз стояла на коленях на шитой золотом пурпурной подушечке. Под грузом императорского дара Наполеона она лишь слегка склонила голову, словно большой цветок под слишком тяжелыми и частыми дождевыми каплями. А папа Пий VII, покинувший ради такой необычайной церемонии Ватикан и Рим, чего, согласно церковному закону, никак не должен был делать, стоял в растерянности. Он был не нужен. Ему осталось только поднять свои дрожащие пастырские руки и благословить две эти императорские головы, коронованные без его воли и участия…
Мадам Богарне, женщина с сомнительной репутацией, томившаяся в кармелитской тюрьме, когда Наполеон взял Тулон и сделал первый шаг к своей чудесной карьере, потерявшая мужа на гильотине и не знавшая, как ей содержать двух своих детей, выйдя на свободу, — та же самая мадам Богарне стала теперь императрицей Франции и Италии. И перед нею склонились гордые головы всех французских аристократов. Послы Англии, Австрии и далекой России снимали теперь перед нею свои украшенные перьями шляпы.
Все произошло как в сказке. Даже великолепие ее коронации, состоявшейся в старейшей церкви Парижа, было таким, что затмевало размах и помпезную роскошь самого Людовика XIV, «короля-солнце».
А Давид, самый значительный французский художник того времени, тот самый Давид, который незадолго до девятого термидора кричал столь мелодраматично с галерки в Конвенте: «О Робеспьер! Я хочу умереть вместе с тобой!», — не умер. И даже не помышлял о том, чтобы умереть. Вместо этого он очень быстро сориентировался в новой ситуации, сложившейся после смерти Робеспьера, а позднее перебежал от якобинцев к Директории. Повсюду он прибивался к сильнейшему. Теперь он слыл самым пылким бонапартистом. И с высоко артистичным и почти правдоподобным воодушевлением изобразил всю церемонию, состоявшуюся в Нотр-Даме. Он классически точно и живописно ухватил тот момент, когда Наполеон короновал Жозефину. Даже царственную римско-императорскую складку в уголке губ Наполеона Давид не забыл и увековечил для грядущих поколений.
За двенадцать лет после изгнания англичан из Тулона Наполеон сделал столь замечательную карьеру, что его можно было сравнить с Александром Македонским. Из «пти-капитэн», маленького капитана, как его называли когда-то товарищи, он превратился в бригадного генерала. Из бригадного генерала — в главнокомандующего всей итальянской армией. Из главнокомандующего — пожизненным консулом, а из консула — императором. Он совершил тигриный прыжок к своему величию. А в прыжке где-то потерял свое смешное имя, выдававшее в нем итальянского провинциала. Теперь его уже называли не Наполеоне, а Наполеон. Не Буонапарте, а Бонапарт. В Париже, обладающем таким тонким слухом ко всему, что касается языка, и такой склонностью насмехаться над иностранными варваризмами, это чуть сокращенное и надлежащим образом отшлифованное имя гораздо лучше подходило для императора. Оно шло ему так же, как сабля из дамасской стали в осыпанных бриллиантами ножнах, которую ему подарил после проигранного сражения египетский султан. Наполеон носил ее с тех пор на всех военных парадах.
Привязчивая песенка, когда-то преследовавшая его, жужжавшая в ушах, словно какая-то бесприютная душа, о недостижимых целях и о страстях, которые никогда не будут удовлетворены, — эта самая песенка уже давно обрела плоть и кровь; реальность превзошла все фантазии.
Ха-ха, разве только Париж?.. Вся Франция была уже давно подарена ему воодушевлением народных масс, армейских полков, женщин… Париж был только частью этого дара, как и большой синий алмаз[208] в его короне. Париж принадлежал ему вместе со всеми своими дворцами Лувра и Тюильри и со всеми менее грандиозными резиденциями, оставшимися еще от Бурбонов и Капетингов: в Версале, Венсене, Фонтенбло, Компьене, в Багателе.