Буде кто коего чина ни будь, аще от сигклита, или от афицеров, или от дворянства, или приказных людей, или церковные причетники, или и крестьяне похотят торговать, то надлежит им прежний чин оставить и записатца в купечество и промышлять уже прямым лицом, а не пролазом…[252]
Не меньшей ошибкой было бы полагать, что московские книжники до начала XVIII в. не знали никаких социальных градаций и иерархий и не задумывались о том, что мы сейчас назвали бы «социальными идентичностями», «социальными ролями» или «социальной стратификацией». В некоторых случаях рассуждения на эти темы производят впечатление вполне организованного дискурса, допускающего локальные обобщения и семантические интерпретации. Многое в этих случаях зависит от того, как прочерчены пределы компетенции дискурсивного анализа, какой степени «системности» следовало бы ожидать от источников и как мы организуем эти «дискурсивные объекты»[253].
Такое слово московских источников XV–XVII вв., как
Народ до 1550‑х – начала 1560‑х гг. лишен служебной идентификации, но не сопоставлен со служилыми людьми. При Иване IV в России возникает народ, который
И о господаре и о его господарьстве, и о всем православном християнстве не хотя радети, и от недругов его от крымского и от литовского, и от немец не хотя крестьянства обороняти, наипаче же крестьяном насилие чинити, и сами от службы учали удалятися, и за православных крестьян кровопролитие против безсермен и против латын и немец стояти не похотели[255].
Второй грамотой, посланной с Константином Поливановым в Москву, царь вносит необычное различие, которое может показаться не столь значимым на фоне готовящихся опричных мероприятий: он пишет «к гостем же и х купцом и ко всему православному крестьянству града Москвы… чтобы они себе никоторого сумнения не держали, гневу на них и опалы никоторые нет»[256]. И хотя «множества народа» этими переменами напуганы не менее опальных, в дискурсе летописного сообщения заложено противопоставление «народа» и опальных, причем равным образом духовенству и служилым людям не удалось бы скрыться от царского гнева, причислив себя к «православному крестьянству». Высшее духовенство и высшие служилые категории государева двора в этом необычном тексте устранены из рядов православного христианства, а народ, которому предстояло присутствовать на казнях и расправах, превращен в соучастника царских замыслов.