Но, несмотря на всю пышность праздников (а может, и благодаря ей), укоризненный призрак Катона как будто витал даже над этими событиями. Когда во время африканского триумфа флот проплывал мимо и было показано, как Катон вырывает себе внутренности, толпа испустила громкий стон. Говорили, что его смерть имеет особое религиозное значение, что он сделал это, желая навлечь на Цезаря ярость богов.
Когда в тот же день ось триумфальной колесницы диктатора сломалась и его вышвырнуло на землю, это было воспринято как знак божественного неудовольствия. Цезарь отнесся к беспокойству народа достаточно серьезно и приготовил самое величественное зрелище из всех: ночью он на коленях поднялся по склону Капитолийского холма — слева и справа от него следовали сорок слонов, на которых ехали люди с горящими факелами, — чтобы искупить свою вину перед Юпитером за недостаточное благочестие.
Как некоторые верные собаки, говорят, лежат у могил хозяев, будучи не в силах смириться с их смертью, так в Риме кое-кто цеплялся за надежду, что старая республика может внезапно вернуться к жизни. Даже Цицерон ненадолго стал жертвой этого заблуждения.
После того как триумфы закончились, Цицерон решил посетить заседание сената. Он не собирался выступать и отправился туда отчасти ради воспоминаний о прежних временах, а отчасти потому, что Цезарь назначил несколько сотен новых сенаторов и ему было любопытно взглянуть на них.
— Я увидел зал, полный незнакомцев, — позже сказал он мне, — в том числе чужестранцев, и многие не были избраны. Но, несмотря ни на что, это был все же сенат.
Сенат собирался на Марсовом поле, в здании, примыкавшем к театру Помпея: там созвали срочное заседание после того, как сгорело старое здание сената. Цезарь даже разрешил оставить на прежнем месте большую мраморную статую Помпея, и вид диктатора, председательствующего на возвышении с этой статуей за спиной, дал Цицерону надежду на будущее. Предмет обсуждения был следующим: дозволить ли вернуться в Рим бывшему консулу Марку Марцеллу, одному из самых непримиримых противников Цезаря, отправленному в изгнание после Фарсала и живущему на Лесбосе? Брат Марцелла Гай — магистрат, который утвердил мою манумиссию, — возглавлял тех, кто призывал к милосердию, и он как раз завершал свою речь, когда над головами сенаторов пронеслась словно бы ниоткуда появившаяся птица, вылетевшая затем за дверь. Тесть Цезаря, Луций Кальпурний Пизон, немедленно встал и объявил, что это знамение: боги говорят, что вот так же следует разрешить Марцеллу вернуться домой. Тут все сенаторы, включая Цицерона, встали, как один, и приблизились к диктатору, взывая к его милосердию. Гай Марцелл и Пизон даже упали на колени у его ног.
Цезарь знаком велел им вернуться на места и сказал:
— Человек, за которого вы просите, осыпа́л меня ужасными оскорблениями, как никто из живущих ныне. Однако меня тронули ваши мольбы, и знамения кажутся мне особенно благосклонными. Для меня нет нужды ставить свое достоинство превыше единодушного желания этого собрания: я прожил достаточно долго и по меркам природы, и по меркам славы. Поэтому пусть Марцелл вернется домой и мирно живет в городе своих выдающихся предков.
Последовали громкие рукоплескания, и некоторые сенаторы, сидевшие вокруг Цицерона, побудили его встать и выразить благодарность от лица всех присутствующих. Случившееся так подействовало на Цицерона, что он забыл о своей клятве никогда не выступать в незаконном сенате Цезаря и сделал то, о чем его просили, прославляя диктатора в лицо в самых невероятных выражениях:
— Самое победу ты, мне кажется, победил, возвратив ее плоды побежденным. Итак, по всей справедливости непобедим ты один[128].
Цицерону внезапно показалось вероятным, что Цезарь может править как «первый среди равных», а не как тиран. «Я, казалось мне, видел как бы образ оживающего государства»[129], — писал он Сульпицию.
В следующем месяце Цицерон молил о помиловании для еще одного изгнанника, Квинта Лигария — сенатора, почти столь же отвратительного Цезарю, как и Марцелл. И снова Цезарь выслушал его и проявил милость.
Но мечты о том, что это приведет к восстановлению республики, были беспочвенными. Несколько дней спустя диктатор в спешке покинул Рим, чтобы вернуться в Испанию и противостоять восстанию, поднятому сыновьями Помпея Великого — Гнеем и Секстом. Авл Гирций рассказал Цицерону, что Цезарь был в ярости. Многих мятежников он ранее помиловал с условием, что те не возьмутся больше за оружие, а теперь они посмеялись над его великодушием. Гирций предупредил, что больше не будет никаких милосердных деяний и примирительных жестов.
Цицерону настоятельно посоветовали ради собственного же блага держаться подальше от сената, не лезть на рожон и заниматься только философией, ибо «на сей раз это будет смертельная битва».