…Туда… — с холодом подумал Юлиус, хотя отец ни словом не обмолвился о том, куда они поедут. Но Юлиус понял, что отъезд произойдет скоро. И разве не хотел он путешествовать с отцом, вдвоем с отцом, которым втайне восхищался, восхищался даже тем, что было в Егории нелепым и смешным, но это для чужих, не для Юлиуса. Разве не интересно Юлиусу было посмотреть на Германию, от одного произнесения имени которой у отца делались нежными темно-голубые безразличные его глаза? Все было заманчиво для Юлиуса, но он и сам объяснить не мог, почему, кроме желания ехать с отцом, возникала и боязнь чего-то… Дальней дороги? Конечно нет! Чужих людей? Этого в детстве не боятся. Чего-то… О деде Юлиус тоже думал, но без особого сожаления. Почему он должен жалеть деда, когда они с отцом уезжают не насовсем. Вот тут Юлиус задумывался. Тут крылся страх. Юлиус боялся уехать навсегда.

А отца ничто не держало здесь. Удивительно не держало. Он ходил по их большому и такому красивому — так казалось Юлиусу — дому и не оставлял ни следов, ни тени. И вещи его лежали как чужие или как те, которые сейчас уложат и увезут в саквояжах на вокзал.

Юлиус не ждал отца, когда тот уехал. Не ждал, как Эберхардт. Так уехал отец, как и ходил по дому. Уехал. Нет. Будто и не было. Но у Юлиуса остался. И остался у Эберхардта. У каждого по-разному. И связывал их.

Юлиус стал красив. Слишком красив. Не надо быть ему таким красивым, думал Эберхардт. На таких боятся взглянуть, таких невозможно любить. О таких старые женщины-вещуньи говорят: не жилец. Серафим с глазами небесного глубинного света. От его взгляда становилось больно, как от горя, а улыбка его ранила и вызывала слезы. Красота его сияла и давила, как нечто торжественное и тяжкое, и ни одна девушка не мечтала о нем. Ни одной из них не пришло в голову мечтать о Юлиусе, теперь Алексее Болингере, хотя для всех он так и остался немчиком Юлиусом. Если его дед и отец были, что называется, мужчины, о которых хотелось думать женской половине как о мужьях или возлюбленных, то о Юлиусе можно было вспоминать на Пасху или в Рождество, потому что мысли о нем приносили не страсть, а благость. Эберхардт смотрел на внука, и восторг обнимал его сердце, но не любовь. Любовь он всю отдал другим. Последним был Егорий, сын, который так спокойно смотрел на Эберхардта в день отъезда своими темно-голубыми глазами. Эберхардт ревностно следил за этими глазами, но ничего не выследил — ни жалости, ни любви, ни печали.

Когда прошло время ожидания весточки от Егория и Юлиус был крещен, Иван Егорович вдруг стал ходить по гостям, беря всюду с собою и внука. Юлиус сидел обычно в сторонке, молча, пока дед на ужасающем русском вел нескончаемые беседы. Присутствующие старались не глядеть на Юлиуса, потому что невыносимо было видеть его красоту и кротость. Они раздражали, больше — пугали, что угодно, но не нравились.

О будущем внука дед не заговаривал, и Юлиус понял, что может выбирать себе путь, какой захочет, но в том-то и дело, что пока он ничего не хотел. Он хотел бы не огорчать деда, потому что относился к нему после отъезда отца со щемящей нежностью, но не знал, чего дед хочет, а старый Эберхардт хотел одного, чтобы внук никогда не называл его Эберхардтом. Старый глупый Иван Егорович! Юлиус и не помнил второго дедова имени, которое отец открыл ему как-то… Был он для Юлиуса дедом Иваном, а дед так боялся своего прошлого. Ему казалось, что навсегда останется он Эберхардтом…

Но хватит о Юлиусе. Мы еще встретимся с ним, и на немалый срок. А сейчас я позволю себе увести вас из темноватого и не очень радостного дома Болингеров в веселый, светлый, счастливый дом попечителя гимназий, столбового дворянина Андрея Ананьевича Талмасова.

Извольте следовать за мной.

Не стану утомлять вас длинной и малозанимательной родословной Талмасовых и даже не стану описывать ни самого Талмасова, ни его жену. Были они хлебосольны, добродушны, приветливы. Любили друг друга, а более всего дочь Зинаиду, девицу своевольную и своенравную. Главою в доме была она. Она могла пристыдить отца за то, что он не ответил на поклон какого-либо учителя из бедных, могла отчитать матушку за глупые предрассудки, и та, спрятав глаза, стояла перед дочерью как нерадивая ученица и после Зинушиной горячей речи шептала, что все понимает и что, конечно, дочь во всем права… Но тут сама Зинуша кричала, что это она дрянная и неправая, что это ее надо отчитывать за дурной характер и чтобы ее простили, простили, простили!.. Такой вот был у девицы Талмасовой характер, такая она была непосредственная и горячая.

Перейти на страницу:

Похожие книги