В маленьком обществе на улице Франклина была своя строгая иерархия. Мать правила. Франк начальствовал среди детей. Авторитет Шарлотты, хотя она и была второй по старшинству, отступал перед Жаном и Эмилем, распространяясь только на двух младших, Элен и Рене. Элен, послушная по натуре, полностью полагалась на старших и никогда не выражала никаких желаний. Ей можно было поставить в упрек только приступы беспричинного плача, а когда она подросла, склонность к безумному смеху. Рене, несколько подавленный своей ролью последнего ребенка, мечтал только об одном — чтобы его оставили в покое. Ничего из того, что увлекало старших, он делать не умел. Ему оставалось только восхищаться, молчать и нежиться в тепле семейного кокона.
Маргерит гордилась этим строгим распорядком. Ей принадлежала верховная власть, но она могла положиться на старших детей, как исполнителей своей воли. К тому же, отвечая один за других, ее дети росли сплоченными воедино, не без междоусобиц, конечно, но неизменно готовыми сообща отразить угрозы внешнего мира. Каждый из них был стражем границ, которые, как она того желала, хранили свою неприступность в обоих направлениях: ни «посторонний» не мог просочиться через какую-либо брешь, ни кто-либо из домочадцев выбраться наружу. Казалось, можно было надеяться, что племя навсегда останется крепко спаянным. Все сулило самую прекрасную и достойную будущность. Разве было во всей вселенной какое-нибудь место, где кому-либо из детей могло дышаться лучше, чем на улице Франклина? Разве мог кто-нибудь из них после такого счастья унизиться до жизни простого смертного, вдали от братьев и сестер? Нет. Маргерит этого не позволит. Никто из них не вступит в брак, ибо нет на свете никого достойного их. На свой лад Маргерит была основательницей некоего монашеского ордена. Все планы, обсуждавшиеся в семейном кругу, были планами работы. Ни о чем другом не было и речи. Слово «любовь» не произносилось никогда (если не считать «божественной любви» или «любви к ближнему» в связи с проповедями пастора). Неприступная стыдливость сделалась у них всех второй натурой. Один из мальчиков был ошарашен, застав как-то Маргерит врасплох, когда она мыла ноги, слегка приподняв юбку, так что он впервые увидел ее лодыжки. Ему и в голову не приходило, что у матери существуют не только ступни, и он покраснел до ушей, когда ему пришлось после этого встретиться с ней за обеденным столом.
Маргерит мужественно оберегала своих сыновей и дочерей от всеобщего бесстыдства мира и слабостей плоти.
Среди них она вновь обретала в его неприкосновенной чистоте свое далекое целомудрие той поры, когда сама была школьницей и по утрам, вся лучась серьезностью и добросовестностью, выходила с ранцем за плечами и квадратной корзиночкой, где лежало яблоко и ломоть хлеба, из родительского дома в местечке, имя которого было связано с Индийской Красавицей.
2
Зимой 1933 года, в Париже, Жан провожал дочь по воскресеньям в церковь на улице Тэна. От девочки пахло душистым мылом и одеколоном. Ее прямые волосы, собранные заколкой, блестели, белые носки были туго натянуты до колен. Жан держал дочку за руку. После службы им предстояло отправиться за слоеным тортом с кремом в кондитерскую на площади Домениля. Потом на улицу Мишеля Бизо — в цветочный магазин за букетом. Он неизменно нес торт, она — цветы для мамы.
Воскресенье с самого утра приятно пахло воскресеньем. Но только в церкви оно становилось по-настоящему торжественным. Не то чтобы это место отличалось само по себе великолепием. Даже напротив. Стены, окрашенные в неопределенный серо-желтый цвет, выставляли напоказ свою будничность и надменную наготу. Одного взгляда на них было достаточно, чтобы исключить всякую возможность чего-либо чудесного. Праздник был в словах и голосе пастора, которого девочка слушала очень внимательно.
Речь пастора ничуть не походила на обычные разговоры. То, что он говорил, конечно же, не могло быть сказано ни в будни, ни за пределами храма. Это не подлежало сомнению.
По правде говоря, девочке было не по силам уследить за нитью этой долгой речи. Все ее внимание было устремлено на то, чтобы не упустить ни одного слова и удержать все их такими, какими они вылетали из уст священника, с их особым произношением и интонациями голоса.
Пастор говорил горячо, убежденно, серьезно. Он был молод и носил очки. Издалека было невозможно уловить его взгляд. Но когда он поворачивал, подымал или опускал голову, стекла его очков отбрасывали внезапный белый огонь — ледяные, суровые, мгновенные молнии. Ребенок подстерегал эти тотчас угасающие блики, чтобы удержать и их.